↓
 ↑
Регистрация
Имя/email

Пароль

 
Войти при помощи
Временно не работает,
как войти читайте здесь!
Размер шрифта
14px
Ширина текста
100%
Выравнивание
     
Цвет текста
Цвет фона

Показывать иллюстрации
  • Большие
  • Маленькие
  • Без иллюстраций

Пробуждение Ассоль (гет)



Фандом:
Рейтинг:
PG-13
Жанр:
Романтика
Размер:
Миди | 162 932 знака
Статус:
Закончен
Предупреждения:
ООС, AU, От первого лица (POV)
 
Проверено на грамотность
Финал мюзикла "Алые паруса" выглядит счастливым... но так ли это? Что будет делать Ассоль, когда окажется, что Грей - живой человек, а не образ из ее снов?

AU. Меннерс не доводит шантаж до конца, освобождая отца Ассоль добровольно. Ассоль уезжает с Греем, но сказка сбылась совсем не так, как ей представлялось.

ООС с мотивацией. За основу характеров взята интерпретация московской постановки от "Музыкального сердца театра"
QRCode
↓ Содержание ↓

Пролог. Обманчивый гарби

Предисловие

Любезный читатель! Сим уведомляю тебя, что это фанфик не по роману Александра Грина. Это фанфик конкретно и четко по мюзиклу Максима Дунаевского, причем — по его конкретной московской постановке. К сожалению, без знакомства с этим мюзиклом понять, что происходит в фанфике, будет сложно. Поэтому я взяла на себя смелость объединить отдельные арии этой постановки в плей-лист на ютубе, для тех, кто еще не знаком с мюзиклом, но хочет прочесть мой фанфик: https://www.youtube.com/watch?v=G7n5Cyly42Q&list=PLDy88YRoT2PeYdBbRcgo4kC3zMZugAICd

Также я написала ряд заметок с размышлениями об отдельных нюансах мюзикла и подборкой разных вариантов исполнения ключевых арий. Желающие могут прочесть и посмотреть:

Образ Грея: https://vk.com/wall120038479_18687

Ключевая ария Грея: https://vk.com/wall120038479_18690

Меннерс-младший и мечты: https://vk.com/wall120038479_18691

Почему я верю в преображение Меннерса, а в преображение Грея — не верю: https://vk.com/wall120038479_18844

Меннерс-младший и любовь: https://vk.com/wall120038479_18870

Такой ли уж счастливый финал у "Алых парусов": https://vk.com/wall120038479_18882

В тексте фанфика вам встретятся ссылки на мои авторские коллажи, которые служат иллюстрациями.

Непонятные слова в названиях глав — это названия ветров. Уточнить информацию о них вы можете в "Словаре ветров" Л. З. Проха или погуглив.

Пролог. Обманчивый гарби


* * *


— Вы скажете, Лонгрен?! Вы скажете!

Вцепившись в тюремную дверь, я чувствовал, что истерика накрывает меня с головой.

Отчетливо, неотвратимо я понимал: не скажет, нет. Он не поверил мне. Он не принял меня всерьез. Он не принял мои чувства всерьез. Почему?! Почему?! Почему?!

Она не приняла меня всерьез и не поверила в мои чувства; и он не поверил. И мать считает, что это блажь. И все лишь смеются надо мной.

Никто, никто не верит, что я люблю ее — да, блаженную, да, дуру, — но люблю, люблю по-настоящему! Да я… да я умер бы за нее! Да я бы убил за нее! Я бы!..

С безумным смехом я выбрался на берег. Грозные волны шумели в темноте. Ни звезд, ни луны не было видно за тучами — лишь ее проклятый маяк ярко светил там, в вышине.

Что делать? Я все проиграл, все! Даже ради отца она не станет!

…я сел на песок, сжался в комок, притянув колени к подбородку. Ветер был пронизывающим, но трясло меня не от холода, а от отчаяния: я не понимал, как это возможно.

За все эти годы я так и не сумел добиться не то что проблеска чувства — хотя бы внимания. Она не просто не принимала меня всерьез; она смотрела мимо меня, как будто я не человек, как будто меня нет. Мимо меня, поверх меня — в ее глазах сияла такая вера в этого ее придуманного капитана! В сравнении с его непогрешимым обликом я выглядел жалко и не заслуживал ее внимания. Она не видела меня, не желала видеть.

Что я только ни делал. Как только ни пытался.

Эта ситуация с Лонгреном лишила меня последнего самообладания. Я не мог всего этого выносить: ее незащищенности, враждебности жителей перед ними, их неспособностью справится даже с небольшими неприятностями. Ее выдумка не спасет ее, ее мечта не поможет ей — а я бы мог спасти, я бы мог помочь!

Но она не видит, не видит меня в упор.

Я хотел жениться на ней: чтобы защитить ее от всего. Чтобы она ни в чем не нуждалась. Чтобы она, и ее отец, жили в достатке, под моей защитой. Я хотел перестать тревожиться о ней. Хотел знать, что сделал лучшее для нее.

Я так надеялся, что теперь она разглядит меня!

Я надеялся, что дело только в ее зацикленности на мечте; что в ней есть расположенность ко мне. Что нужно только подтолкнуть. Только объяснить. Только сделать так, чтобы она поняла: я надежен, я не обижу, со мной она будет в безопасности.

Я пытался, пытался, пытался.

Я думал, что помогу ей разглядеть меня, если поставлю ее перед необходимостью брака. Она ведь упрямица немыслимая; она нипочем сама бы не согласилась, что ее мечта — фикция, бред. Даже понимая это, она из гордости бы цеплялась за свой выбор. А я, мне казалось, помогу ей, если не оставлю выбора — помогу достойно выйти из этого положения. Ведь разве теперь она не видит, как безумна и бесплодна ее мечта? А я позволяю ей отказаться от нее с достоинством: не она предала мечту, а Меннерс не оставил ей выбора. Чего же еще?

…как я ошибся. Она снова смотрела мимо.

Я сжал голову руками и застонал.

Он не скажет, нет. А и сказал бы — она и его не послушала бы.

Только в своих мечтах, всегда в них. Я не существую для нее и никогда не буду существовать. Даже вся эта ужасная ситуация не заставила ее увидеть бесполезность, пустоту своей мечты. Она продолжает цепляться за нее, а во мне видит лишь досужую помеху, насильника, врага.

…откинувшись спиной на холодный мокрый песок, я застонал от бессилия и запоздалой ярости, сразу, лихом осознав, какую глупость вытворил.

Я так хотел привлечь ее внимание, что упустил главное: она увидела за моими поступками шантаж, насилие.

Я снова проиграл. Снова.

Подняв голову, я долго смотрел в затянутое тучами небо, в котором мягком проблеском светилась луна.

На несколько минут мною овладело искушение: продолжить давить. Все еще может сложиться: я возьму ее в жены, я буду терпелив и кроток с ней, и, возможно, с течением времени она привыкнет ко мне и разглядит…

Нет.

Я помотал головой, отвергая заманчивые мечтания.

Не разглядит и не простит; Ассоль не из тех, кто прощает принуждение. Моя затея от начала была провальной. Нет смысла пытаться.

Немедленно вскочив, я отправился в тюрьму. Нужно решить этот вопрос сейчас, сейчас же!

Оказалось, чтобы забрать заявление, нужна мать; я не хотел терять время, да и не был уверен, что она послушает меня; я просто выплатил штраф — благо, за деньгами идти было недалеко. Его выпустили сразу, при мне. Кажется, он что-то хотел сказать — посмотрел на меня странно, не мимо, а как будто увидел меня, — но я уже бежал искать ее, сказать ей — скорее, скорее!

Скорее, к этому ее маяку!

…я не успел выбраться из города, как наткнулся на нее; она бежала с совершенно безумным выражением лица. Увидев меня, остановилась, твердо и отчаянно сказала:

— Меннерс, я согласна! — и опять сорвалась на бег.

В муторном лунном свете я успел увидеть, что она плачет. Господи, что с ней произошло?

Я бросился вдогонку; вовремя, чтобы увидеть ее уже в объятиях Лонгрена. Когда я подошел, она твердо говорила:

— Завтра. Я решила. Мы обвенчаемся.

Лонгрен перевел потрясенный взгляд на меня; она проследила за этим взглядом, заметила меня и так же твердо сказала:

— Меннерс, я хочу платье. Белое. Красивое. Что хочешь делай, но найди.

Я хотел сказать ей, что сам заплатил за свободу ее отца, что она ничего не должна мне; но она не стала слушать. Я пыталась объяснить, даже отговорить ее — она была в явно невменяемом состоянии, доведенная до отчаяния, не владеющая собой. Я должен был остановить ее, отговорить — я знал, что она не желает брака со мной, и я не понимал, почему теперь, когда отец ее свободен, когда я не требую от нее ничего, она продолжает настаивать. Это выглядело самоубийственным упрямством, и ее состояние не на шутку пугало меня. Но на все мои аргументы — подхваченные и повторенные Лонгреном — она лишь отвечала:

— Это неважно, это уже неважно, — твердо и как-то зло повторяла она, а потом вдруг вскинула на меня острый взгляд: — Или я тебе больше не нужна?

Я был деморализован. На какой-то страшный, отчаянный миг мне показалось, что она хочет покончить с собой; ее взгляд был страшен, он пронизывал меня насквозь.

— Нужна, — одними губами еле выговорил я, сдаваясь.

Что ж! Может, Бог решил вознаградить меня за терпение? Может, этот брак и впрямь благословен небесами? Может, стоит просто поверить, что счастье возможно? Она в отчаянии; и из этого отчаяния она потянулась ко мне — разве возможно оттолкнуть ее?

И они ушли к церкви, договариваться о венчании; а я понесся искать платье.

…я не мог в это поверить. Даже когда держал в своей руке ее тонкую, нежную, доверчивую ручку, стоя перед алтарем и слушая слова молитв, — не мог. Это слишком большое, невозможное счастье! Может ли быть?..

Тихонько я пытался незаметно скосить глаза на нее; она была нереально красива в белом женственном платье, словно повзрослела! Даже черты лица как будто изменились; и, кажется, она была слишком бледна.

Невозможно было поверить в это чудо; и я правильно сделал, что не поверил.

Все сорвалось самым абсурдным и трагичным образом: к причалу подходил ее долгожданный корабль с алыми парусами, на котором вполне виднелся красивый, подтянутый, рослый — не иначе как мистер Грей.

Она не поверила сперва; оглядывалась; дрожала. Потом взглянула на меня — совершенно сумасшедшим молящим взглядом.

Меня пронзило насквозь. Я понял, что это была за мольба!

Она дала мне слово; и она сдержала бы его несмотря ни на что.

Это я, сам, своею волею, должен ее отпустить.

Сам — подписать себе смертный приговор.

Сам — отдать ее этому призраку, ставшему реальностью.

Сам.

Горящая, живая мольба в ее взгляде изожгла мне всю душу. Она впервые смотрела на меня — и видела.

Так я и знал, что все эти церковные рассуждения — обман. Да-да, Бог мои молитвы услышал. Она меня заметила. Но каков оказался выставленный счет!

Каков бы ни был — платить придется.

— Ну, иди же… — отпустил я ее руку, делая жест к причалу.

Отпуская.

Ее лицо просияло неземной, сверхъестественной радостью. На секунду мне показалось, что она бросится мне на шею и поцелует; нет. Бросилась, но не на шею, — бежать к причалу [1].

Мне оставалось только провожать ее взглядом.

Сердце проваливалось сквозь ребра, легкие сжались в немыслимую круговерть боли. Солнце выжигало глаза, но я смотрел, смотрел ей вслед.

И понимал, что все потерял.

1. В мюзикле, конечно, Ассоль не пришлось никуда бежать, но прозаический текст не приемлет сценических условностей; приходится учитывать, что корабль не может вплыть прямо в церковь, и какое-то расстояние между убегающей из-под венца Ассоль и приплывшим Греем должно быть.


* * *


Я неслась как на крыльях; немыслимое, солнечное счастье накрыло меня с головой. Он приплыл! Он приплыл!

От торжества и нестерпимой радости я смеялась на бегу. Приплыл! Приплыл!

Заплетаясь в непривычной длинной юбке, потеряв на ветру фату, я в три прыжка взлетела по трапу — прямо к нему, к нему, в его объятья!

Он был точь-в-точь такой, каким я его себе представляла. Настоящий и живой!

Я ни о чем не думала; только пыталась впитать всеми органами чувств его настоящесть. Трогала, смотрела, вдыхала запах — это был он, он, он!

https://sun9-13.userapi.com/c857432/v857432738/34740/zwb4hPMhiDA.jpg

Он смотрел на меня такими же сияющими глазами, как мои; он нежно гладил мои волосы, целовал руки; мы ни о чем не говорили — к чему слова? Все было ясно меж нами.

От невозможно глубокой, невыносимой радости я плакала; он нежно целовал меня, стирая слезы, и мне казалось, что я вбежала не на корабль, а прямиком в рай. Сбылось! Сбылось!

…но все же мы пока еще не в раю. Земная жизнь диктует свои условия. Момент яркой, невероятной встречи закончился. Его обступали матросы, что-то говорили.

— Праздник! — отвечал он им. — Устроим самый настоящий праздник!

Все смеялись, улыбались, поздравляли. Я не вслушивалась; смотрела лишь на него. Всей пестрой толпой мы спустились на берег; он не отпускал моих рук. В нашем маленьком трактире было тесно от этой толпы; но я ничего не замечала. Я смотрела только на него, а он смотрел на меня; больше мне ничего в этой жизни было не нужно.

Мы что-то ели, что-то пили. Что там было вокруг — мне было уже все равно! Я смотрела только на него и мечтала остаться с ним вдвоем. Больше мне ничего не хотелось. Только видеть его, ощущать его, обнимать его, целовать его, впитывать его каждой клеточкой своего существа — это он, он, он!

Потом мы встали, и он куда-то повел меня; с удивлением я поняла, что на улице уже ночь. Мы шли к причалу, поминутно останавливаясь и целуясь — как это было прекрасно! Волшебно! Удивительно!

…вдруг кто-то взял меня за руку.

— Ассоль! — я вздрогнула.

Его не было видно в темноте в его черной сутане; только белый воротничок слегка отсвечивал в этом мраке.

— Уже поздно, мистер Грей, — обратился падре к нему, — я отведу Ассоль домой.

Я не хотела отпускать его рук; и он не хотел отпускать меня. Я видела по его лицу, что он недоволен; я тоже была недовольна. Как мы можем разлучиться теперь, когда мы нашли друг друга? Что за немыслимая идея! Теперь мы должны быть вместе всегда, всегда!

Я уже хотела высказать все это падре; ясное же дело, что нас нельзя разлучать! — но вдруг он отпустил мои руки и сказал:

— Иди, Ассоль, я приду утром.

— Придешь? — доверчиво рассмеялась я.

— Приду! — пообещал он, целуя меня напоследок.

…меня шатало, как пьяную; падре пришлось поддержать меня под руку.

— А где папа? — удивилась вдруг я. Почему не он увел меня?

Святой отец заметно смешался и не ответил; я догадалась. Да. Праздник же. Любимая дочь выходит замуж!

Замуж! Замуж за любимого! От счастье сердце сделало кульбит!

— Мы должны забрать его домой! — встрепенулась я, устремившись к трактиру.

— Уже, — остановил меня падре. — Я давно отвел его туда.

— Спасибо, святой отец! — от благодарности я бросилась обнимать его; он был обескуражен:

— Ассоль!..

По тревоге на его лице я поняла, что он подумал.

— Нет-нет, я не пила, святой отец! — рассмеялась я, хотя и не была так уверена — совершенно не помню, что было за столом. — Это просто счастье! Счастье!

— Счастье… — повторил он как-то грустно.

Наконец, вот и дом. Мы попрощались; отец уже спал. Я же от волнения долго не могла уснуть и все ворочалась; лишь к рассвету провалилась в тягучий, душный сон.

Глава опубликована: 07.09.2019

Часть первая. Глава первая. Неумолимый борей

Часть первая

Глава первая. Неумолимый борей


* * *


На первом этаже царил полнейший беспорядок. Перевернутая мебель, разбросанные остатки еды, едкий запах пролитого пива, забытые платки и воротнички. Вакханалия закончилась, но прибрать ни у кого нет сил.

Я сел в мрачный угол, достал ром. Остается только сидеть и напиваться до беспамятства. Может, это приглушит боль?

…этой ночью я пил не в одиночестве. Часа в два в трактир ввалился бледный, как смерть, падре. Ничего не говоря, он сел рядом и взял кружку.

Я был еще не настолько пьян, чтобы не удивиться — святой отец никогда себе не позволял напиваться, — но я не стал ничего спрашивать. Просто налил ему того же рома, что пил сам. Уже на первой кружке он отрубился — сразу видно, что непривычен пить. Я же был все еще трезв. Противно, выжигающе трезв.

Ничего, это ненадолго.

…утро наступило поздно и мучительно. Меня растолкала мать — пора было работать. Падре нигде не было видно; может, он мне спьяну примерещился?

С трудом преодолевая головную боль, я кое-как привел себя в порядок и занялся своими обязанностями, стараясь делать только одно — не думать.

Лишь к вечеру я выглянул на свежий воздух — до этого солнечные лучи причиняли мне боль своей остротой.

Я стоял на окраине достаточно долго, чтобы увидеть, как она идет мимо, к причалу, таща в узелке свой нехитрый скарб.

— Покидаешь нас? — по возможности безразличным тоном спросил я.

Она снова смотрела мимо меня, на песчаный стылый берег; нетерпеливо повела плечом:

— Да.

Надо было промолчать, но я жалко уточнил:

— Навсегда?

Ее взгляд переместился куда-то на мой лоб:

— Да.

Мы с минуту молчали; она пошла дальше, своей дорогой, вороша ногами пыль.

Я тихо спросил вослед:

— Как же мы без тебя, Ассоль?

Она услышала. Обернулась. Посмотрела мне прямо в глаза. Ничего не ответила. Ушла.

Я долго смотрел ей вслед, чувствуя потребность закурить. Я видел, как у причала ее встретил этот ее мистер Грей. Как подхватил ее на руки, закружил. Было слишком далеко, чтобы слышать, но я был уверен, что она смеется.

Паруса на корабле уже заменили. С шелком он смотрелся эффектно, конечно, да только толку с тех тонких парусов? На самом деле, полагаю, шелк чисто натянули поверх привычной парусины — никто не успел бы сшить полный комплект за ночь. Фикция, а не алые паруса. Но для нее, конечно, это не имело значения. Выглядело-то внушительно.

Сплюнув веточку полыни, которую я неосознанно зажевал, размышляя, я привычно принюхался к ветру. Попутный, падла. Быстро скроются с горизонта.

Темнело. Удаляющиеся паруса становилось различить все сложнее и сложнее.

Я почувствовал за спиной шевеление, вздрогнул и обернулся.

Прямо за мной, сложив руки на груди, стоял хмурый Лонгрен.

В ошеломлении я едва выдавил из себя вопрос:

— Почему?..

Он долго, долго смотрел мне прямо в глаза; его сильный, гипнотический взгляд пробирал до костей. Когда он заговорил, каждое веское слово словно впечатывалось в меня:

— Никогда не думал, что скажу такое. Но лучше бы моя дочь стала женою Меннерса.

Потом перевел серьезный, больной взгляд на уходящие паруса:

— Она сбежала.

Я тоже посмотрел на эти треклятые паруса, понимая все меньше.

— Я предложил ей не спешить, — сказал Лонгрен. — Говорю, мы его не знаем. Нельзя так. А она впала в истерику, собрала вещи и ушла.

https://sun9-9.userapi.com/c854220/v854220994/b4e25/YGiUqxg8srM.jpg

Он помахал рукой, в которой, как оказалось, была зажата бутылка. Протянул ее мне.

Я кивнул, взял из его рук вино и сделал три больших и быстрых глотка. Отдал бутылку обратно.

Мерный плеск волн уныло дополнялся покрикиваниями далеких чаек. Пахло прибрежной гнильцой, и ветер отнюдь не разгонял этот запах.

В спускавшихся сумерках парусов уже не было видно.

Я замер от пронзившего меня понимания: мы только что просто отпустили Ассоль с незнакомцем, не внушающим никакого доверия. Впервые я задумался о том, что, возможно, мне не стоило отпускать ее вчера. Ее сияющие глаза не могли лгать — она верила, что за ней приплыла ее любовь.

Но на что тогда сгодились мы, если не проследили, чтобы наша мечтательница не попала в беду?

Хотя, судя по реакции Лонгрена… мы бы ее не остановили.

Я снова протянул к нему руку — за бутылкой.

Необъяснимым образом мне почудилось, что он думает о том же, о чем и я.

Глава опубликована: 07.09.2019

Глава вторая. Настойчивый муссон

Глава вторая. Настойчивый муссон


* * *


Кати смотрела на меня со всей серьезностью, на которую только способен шестилетний ребенок.

— Все говорят, что она не вернется! — жаловалась девочка. — Все! Все, даже падре! Но она не могла нас бросить! Правда, Хин? Не могла!

Я нервно сглотнул, не зная, как объяснить ребенку правду. Но ее требовательные глаза не давали возможности отмолчаться, она ждала ответа — моего ответа.

— Кати, — я сел перед ней на корточки, взял ее тонкие ручки в свои, — конечно, Ассоль не могла нас бросить! Она просто уехала в долгое, красивое путешествие.

— В путешествие? — вмиг просветлел ребенок.

Я почувствовал себя Эглем каким-то — тот-то, почуяв, что запахло жареным, смылся куда-то, и роль сказочника в нашем горидишке стала свободной.

— Путешествие, Кати, иногда нужно людям, чтобы понять себя, — объяснил я. — Наша Ассоль обязательно вернется, и будет еще краше!

Радостная девочка убежала к подружкам; они защебетали о своем.

Мало кто замечал, что дети, в отличии от взрослых, очень любят Ассоль, и что она частенько возится с ними, играет в какие-то их игры, рассказывает сказки. Дети обожали ее. Но предпочитали встречаться с ней тайно, чувствуя, что родителям это не по душе.

Я иногда видел ее на берегу или в лесу с ними, но никогда — на улицах города. Мне нравилось наблюдать за ней; наверное, только из-за этого я — знал, а другие — даже не догадывались, как ее любят их же собственные дети. Да уж, теперь надо еще и придумать, что делать с ними. Я бы не назвал Ассоль большим авторитетом среди них, но у нее как-то мягко, незаметно получалось гасить их хулиганские порывы. Однажды, подглядывая за ней, я слышал, как она превратила безумную детскую затею — путешествие без взрослых, в лодке, на недалекий островок с последующей ночевкой, — в какое-то совершенно мирный пикник с игрой в индейцев. Никто в Каперне не узнал, в какую опасность чуть не попали наши самые отпетые сорванцы; и что-то мне подсказывало, что это был далеко не единственный случай. Дети принимали Ассоль за равную, не видели в ней взрослую и охотно делились с ней своими замыслами; а она, как никто, умела претворять эти замыслы в жизнь мирным путем. Что ждет нас всех без нее?

Я видел, как Кати уже ссорится с Бергом, который довольно громко утверждал, что Ассоль их несомненно бросила, что она предательница; Кати храбро встала на сторону Ассоль и пыталась ее защитить, и дело, того и гляди, могло дойти до драки.

— Зря ты забиваешь им голову, — раздался из-за плеча усталый голос матери. — Они теперь будут ждать.

Я ничего не ответил, только обернулся и посмотрел на нее, и она догадалась.

— И ты теперь будешь ждать, — обреченно вздохнула она и перевела взгляд на ненавистный маяк.

Я отвернулся.

Я спиной чувствовал, что она плачет.

Я бы тоже плакал.

Но надо было держаться. Мне больше нельзя было напиваться: на мне все дела.

…через неделю стало понятно, что мы медленно движемся к катастрофе. То, что Лонгрен пил беспробудно, было ожидаемо. Но вот когда падре зачастил каждый вечер проводить в трактире, и в итоге пропустил воскресную службу… Это был повод забить тревогу.

Я сидел на берегу, слушал волны и ломал голову, что же предпринять. С отъездом Ассоль все разладилось. Я не беру в счет мою рухнувшую под откос жизнь. Но три проблемы не давали мне покоя.

Лонгрен был в непрекращающемся запое, маяк не работал, ему грозило вылететь с работы и стать нищим, или загреметь в тюрьму за пьяные дебоши. Уж и не знаю, что хуже. Не говоря уж о том, что он не примет помощи — да и чем ему помочь? Единственная дочь бросила его, уплыла с незнакомцем, сбежала из дому. Не то чтобы у Лонгрена было много «якорей» — лишь Ассоль и сдерживала его после той ужасной истории с Мэри и моим отцом.

Второй проблемой было то, что падре пил хоть и более умеренно, но регулярно, забросил приход и службы, и вся Каперна лишилась своего пастыря. Такого у нас еще не случалось, и с какой стороны к этому подступить — непонятно. Я и раньше видел в глазах святого отца усталость и отчаянность, но я всегда полагал, что ему, служителю Божьему, достанет сил справится со своими внутренними демонами. Однако оказалось, что отъезд Ассоль стал для него последней каплей — он сломался.

Наконец, в отсутствии пригляда со стороны Ассоль дети Каперны не только раскололись на несколько «лагерей», между которыми происходили стычки и драки, но и начали выделывать всякие опасные авантюры, вообще характерные для детей. Не то чтобы удержать их не было никакой силы; но все же все эти мелкие досадные неприятности вроде угнанной у рыбаков лодки или нечаянно спаленного сарая (что уже поопаснее, огонь мог и перекинуться на деревню) — не то, что здорово облегчает жизнь.

Не то чтобы хоть одна из этих проблем имела какое-то касательство до меня. По правде говоря, все это было не моим делом. Совсем не моим.

Но, наверно, это было единственное, что осталось мне от Ассоль.

Единственное, что могло хотя бы иллюзорно сблизить меня с ней — забота о тех, кто был дорог для нее.

Поэтому я не мог просто сидеть в стороне и наблюдать, как Лонгрен и падре спиваются, а созданная ею детская дружба — рушится.

Я так и сяк вертел эти проблемы в голове, пока наконец, с алыми лучами заходящего солнца мой ум не озарила идея. Сорвавшись с места, стряхивая на ходу с себя песок, я поспешил в трактир.

Падре был уже там: облокотившись на деревянную столешницу, сосредоточенно разглядывал свою первую кружку. Я точно был уверен, что это первая: на второй взгляд у него уже расфокусирован.

Отобрав у него кружку — вот удача, почти полную! — я сел напротив.

— Хин? — вяло воспротивился падре, пытаясь вернуть себе ром.

— Святой отец, не время пить! — энергично заявил я. — У нас есть дело!

Он посмотрел на меня очень, очень внимательно, взглядом, знакомым мне по исповеди:

— У нас?

Я кивнул со всей возможной серьезностью. Падре сделал приглашающий жест рукой.

— Мы открываем школу, святой отец, — сообщил я.

— Школу? Мы? — вяло удивился он.

— Завтра подберу и арендую помещение, — заверил я. — Вы будете преподавать письмо и чтение, я — арифметику, а Лонгрен — историю и географию.

Взгляд падре стал осмысленным и твердым. Он серьезно и почти величественно кивнул.

…мать была шокирована моим решением. Она добрый час пыталась убедить меня, что это безумие, что нельзя просто взять и открыть школу, что такая затея с самого начала обречена на провал. Однако в конце концов она поняла, что меня не переубедить, и, вздохнув, обещала выбить разрешение и взять на себя бумажную работу. Я, честно говоря, совсем не понял, от кого и какое разрешение нужно, и что за бумажная работа нам предстоит; возведя глаза к потолку мать пробормотала что-то о моей наивности и величественно удалилась.

Мифическое невнятное разрешение непонятно от кого меня мало волновало; важнее было убедить Лонгрена. За это взялся падре; я не знаю, о чем они говорили почти два часа, но уже к концу недели наша школа была открыта. Мы набрали всего один класс, куда вошли дети всех возрастов. Родители их сперва отнеслись настороженно; но у меня была хорошая репутация, у падре — тем паче, так что Лонгрена нам простили. К слову, бумажку с разрешением реально требовали постоянно, и я был рад предусмотрительности матери — мне бы самому и в голову не пришло, что нужно еще и что-то такое. Помещение есть, учители есть — чего ж еще?

К моему величайшему удивлению, Лонгрен загорелся идеей больше всех — а я-то боялся, что мы не сумеем его увлечь! Я никогда не думал, что он настолько любит детей; очень скоро кроме истории и географии он стал учить их всему, что знал сам. Дети обожали его и ходили за ним по пятам. Ага, так у Ассоль это наследственное! Забавно, никогда раньше не замечал, чтобы у нее было что-то общее в отцом; я всегда считал, что она — копия матери, про которую мне известно было мало.

Падре и Лонгрен справлялись с новыми обязанностями отменно.

Чего нельзя сказать обо мне; я оказался дрянным учителем. Меня ужасно выбешивало, когда ученики не могли разобраться в простейших арифметических действиях, не могли сложить два числа, не говоря уж о том, чтобы умножить. Мне казалось, что они безнадежно глупы; я злился, повышал голос, они пугались и путались еще больше. Пару раз к нам на шум заходил Лонгрен; сложив руки на груди, он поглядывал от дверей, нервируя меня и заставляя ругаться еще сильнее.

Он пытался давать мне советы; я бесился от этого и впадал в бешенство. Несколько раз я хотел бросить школу; всякий раз, вспоминая Ассоль, оставался. Мне казалось, если бы она узнала о моем начинании, она посмотрела бы на меня тем самым, настоящим взглядом. Мне казалось, что откуда-то оттуда, из-за моря, этот настоящий взгляд дотягивается до меня.

Иногда я даже приходил по вечерам на этот ее маяк.

В верхней комнате все еще хранило память о ней; несколько книг, незаконченное вышивание. Она проводила здесь долгие часы. Скромная, пропахнувшая соленым ветром комнатушка, с аккуратными занавесками на окнах и чисто выскобленными ступеньками. Эти занавески и ступеньки, казалось, кричали о том, что за ними ухаживала рука Ассоль, что они были рядом с Ассоль, что они были частью ее мира.

А теперь я вошел в этот мир, и чувствовал себя самозванцем и захватчиком; и поминутно боялся, что меня с гневом изгонят, что сам ее маяк воспротивится моему присутствию и поднимет против меня бунт, сбросив с верхней площадки на острые прибрежные скалы.

Я глядел в море и пытался представить, что бы она сказала мне, что бы посоветовала, что бы я ответил. Эти мысли утешали меня, успокаивали.

Несколько раз мы пересеклись на маяке с Лонгреном. Он тоже просто стоял и смотрел в море. Мы ничего не говорили в таких случаях: и так все было понятно.

Однажды вечером случилось как раз так. Мы простояли с час, и я уже собрался уходить, как вдруг он протянул ко мне руку — в ней был клочок бумаги.

В свете маяка разобрать буквы было несложно.

Милый папочка!

Прости меня, прости, сто и тысячу раз прости за ту резкость, с которой я обошлась с тобой! Мне не стоило так горячиться; но если бы ты знал, как я испугалась, что меня могут теперь разлучить с Артуром — теперь, когда мы обрели друг друга!

Мы уже прибыли в Дубельт; Артур не против, чтобы ты жил у нас. Он купил мне очаровательный маленький домик у моря, здесь так много цветов и прекрасный вид! Приезжай, пожалуйста!

Жду тебя очень-очень

твоя любящая Ассоль

Я сам не заметил, что в задумчивости принялся нежно гладить ее имя, написанное ее рукой на бумаге.

Дубельт.

— Вы поедете? — спросил я как можно более безразлично.

Невозмутимо он ответил:

— Теперь — нет.

Мы встретились взглядами; я понял, что он имеет в виду школу.

Мне не хотелось отдавать ему письмо — его касалась она! — но выбора не было. Он мог и вовсе мне не показывать.

— Спасибо, — тихо сказал я, отдавая письмо, и скорее ушел, чтобы не смотреть и не видеть тех чувств, которые прочел в его понимающем взгляде.

Ветер трепал мои волосы, царапал лицо песком, но тревога, которая завладела всем моим существом в день ее отъезда, понемногу отступала.

По крайней мере, она в безопасности. У нее все хорошо.

Примечание без номера. Автор нижайше приносит свои извинения: вдумчивый читатель наверняка заметил, что затея со школой выглядит скомкано и несколько надуманно. Дело в том, что история о том, как Меннерс, Лонгрен и падре школу открывали — это вполне себе полномасштабный миди, который при включении его в этот фанф существенно затормозил бы основную историю. К тому же, истории не-о-любви автору писать скучновато. Однако, возможно, однажды вашему вниманию будет представлен отдельный вбоквел, в котором автор исправится и подробно расскажет, как эти три столь разных человека не только нашли общий язык, но и взбудоражили всю Каперну.

Глава опубликована: 07.09.2019

Глава третья. Вишневый мильтем

Глава третья. Вишневый мильтем


* * *


Нежные цветочки-колокольчики трепетали под рукой легкого бриза, казалось, — еще секундочка! — и они зазвенят самым волшебным, самым чудесным звоном на свете!

Я провела рукой по их нежным, тончайшим лепесткам. Они были так прекрасны, так совершенны!

Сад возле моего нового дома казался мне кусочком рая на земле. Ничего подобного не было в Каперне. У нас выращивали огороды, отнюдь не цветущие сады.

Мое счастье было настолько полным и светлым, что наполняло собой все вокруг. Чарующее пение птиц эхом отзывалось в моей душе, полной любви до самых краев.

Я ждала Артура; скоро настанет час, когда он приходит.

Его появление я почувствовала раньше, чем увидела; вскочила, бросилась к нему! Он привычно подхватил меня на руки и увлек в долгий, восхитительный поцелуй. Я смеялась от радости; он нежно гладил мою кожу.

…волшебный, чарующий день незаметно подошел к концу. Перед уходом он долго и восторженно целовал мои руки; потом сказал:

— Родная, в следующий раз буду через неделю. Пора заняться и торговыми делами!

Сердце замерло от испуга и недоумения; но я улыбалась как могла ласково — конечно, у него есть дела, он же капитан! Как я могла забыть?

Почему-то в моих мечтах мне казалось, что мы всегда, всегда будем вместе, не разлучимся ни на миг; я как-то и позабыла, что моряки уходят в плаванья, а жены ждут их на берегу.

Но что же! Я ждала его столько лет! Мне ли жаловаться теперь?

Я отогнала от себя нечаянную грусть, ласково проводила его до калитки, долго смотрела вслед, рукой лаская нагретый солнечными лучами плющ.

Неделя — это совсем немного!

…казалось мне сперва, но не на третий день.

Особых дел по дому у меня не было; сад много времени не занимал; цветами и морем я налюбовалась всласть, гуляя по окрестностям.

Поймала себя на том, что по привычке пытаюсь найти взглядом свой маяк — и испугалась.

Только в этот момент до меня дошло, что я в чужом, незнакомом месте, где никого не знаю. Каперна казалась мне враждебной; но это были свои, привычные с детства враги, которые не заходили за известную черту. К тому же, были у меня и друзья — отец, падре. Меннерса тоже можно было отнести хотя бы к защитникам; он имел влияние.

Здесь же я не знала никого, и идти к людям было боязно.

И я совсем не знала, чем занять себя. Раньше у меня было больше дел по дому, нужно было помогать отцу, нужно было забежать в церковь, поболтать с детьми, отправиться на маяк.

На маяке я проводила долгие часы, ожидая Артура; теперь я дождалась — но чем занять себя?

Я измаялась; написала письмо отцу, со страхом отправилась искать почту — это приключение прошло вполне успешно. А там неделя закончилась, и вернулся Артур!

Я была невыносимо, немыслимо счастлива; и лишь когда он снова отправился в плаванье, решилась попросить у него книг, чтобы развеять мою скуку. Книг он мне тут же притащил целый сундук — даже поверить не могу! Никогда не видела столько книг сразу!

В этот раз было легче; я каждое утро бегала в порт, ждать корабль из Каперны — когда же приедет отец?

Наконец, мое не такое уж долгое ожидание было вознаграждено — корабль прибыл! Я от нетерпения подскакивала на носках, тянула шею — искала глазами папу — и все не находила. В мое сердце начала закрадываться тревога — где же он? Не заболел ли? Или…

Я ужасно, немыслимо испугалась, что без меня стало некому вытаскивать его из запоя; неужели, неужели… Дрожь ужаса прошла по всему моему телу; я вцепилась в волосы. Что с ним мог произойти без меня? Я с ума сойду, я с ума сойду! Злая, злая, бросила его, даже не подумала!

Успев основательно накрутить себя, я все же вспомнила про почту; к моей радости, там нашлось письмо от отца — слава Богу, он жив, он во вменяемом состоянии!

Мои пальцы дрожали, когда я открывала конверт; что произошло? Почему он не приехал? Он... обижен на меня? Не простил? Не понял?

Славная моя девочка, — читала я строки, написанные его заботливой рукой, и плакала, — я не злюсь на тебя. Ты много лет ждала этого капитана, — что ж, это твой выбор, хотя мне он и кажется поспешным. Я не берусь судить твое решение; это твоя жизнь, и тебе решать, что с нею делать. Ты выросла, Ассоль. Я уже не могу уберечь тебя от любых опасностей. Я не имею права ограничивать твою свободу, даже из заботы о тебе. Не будем больше говорить об этом.

Ты просишь меня приехать, и, право, еще недавно я согласился бы. Ты знаешь, в Каперне меня не любят. Ничто не держало меня здесь, кроме памяти о твоей бедной матери. Однако со времени твоего отъезда у нас произошли некоторые события, которые делают мой отъезд невозможным…

Не веря своим глазам, я читала ровные, спокойные строки, в которых отец говорил о школе. Школе! Которую организовал Меннерс, и в которую он пригласил падре и отца!

Я была глубоко ошеломлена. Это никак не укладывалось в моей голове. Меннерс! Организовавший школу! И пригласивший туда учителем моего отца!

Да что там творится-то!

В волнении я бродила по берегу туда и обратно, вороша ногами светлый песок и тщетно пытаясь понять, что творилось в голове отца, в голове Меннерса и в голове падре. Я ничего не понимала. Не знаю, до чего бы я додумалась, как бы себя накрутила, но вечером как раз вернулся Артур, и все мысли вылетели у меня из головы. Какая разница? Да пусть творят там что хотят, я эту страницу уже перевернула, это старая, прошлая жизнь, от которой я ушла — в счастье!

В счастье, где мы — вместе!


* * *


Теперь появился смысл стоять на маяке — ждать корабль из Дубельта. Там может быть письмо от нее.

Он приходил сюда чуть ли ни чаще, чем я.

Я не мог определиться со своими чувствами к нему. Он был Меннерсом, ненавистным Меннерсом; но он любил ее? Сперва я не верил; и его поступки убедили меня, что речи о любви там нет. Но теперь я сомневался. Его горе было таким осязаемым и таким… знакомым.

Почему мне кажется, что мое горе теперь не только мое, но и его?

…я не хотел сближаться с ним. Я хотел ненавидеть его, как ненавидел прежде. Тогда все было просто и понятно.

Но я уже не мог видеть в нем его отца — он был слишком другим.

Я никогда не брал на себя труд разбираться в характере Меннерса; он сын Меннерса, и этим все сказано! Все было понятно. Четко определенное место, четко выверенная ненависть. Что изменилось?

Я не поверил ему, когда он сказал, что любит ее. Разве такие, как Меннерс, способны на любовь? Они давно разучились любить. Они давно заменили любовь суррогатами — похотью, желанием обладать. Нет, он не мог любить мою Ассоль! Он просто хотел владеть ею. Все говорило об этом, все.

Почему же в тот ужасный день, когда ее капитан наконец приплыл, я смотрел не на сияющую улыбку дочери, а на его опрокинутое, беспомощно-мучительное лицо? Лицо, в котором, как в зеркале, я узнавал себя.

Все было бы понятно, если бы он не отпустил Ассоль и продолжил эту чудовищную церемонию. Все было бы понятно, если бы он бросился за нею вслед в попытках отобрать ее у этого Грея. Все было бы понятно, если бы он озлобился, замкнулся в своей ненависти и превратился бы в подобие отца.

https://sun9-9.userapi.com/c855124/v855124861/b49da/mfLHymVrAjk.jpg

Но это беспомощное в своем мучительном напускном равнодушии выражение лица, то самое, с почти настоящей улыбкой при опрокинутых глазах, то самое, которое я каждое утро видел в зеркале, — зачем он такой? Зачем он такой, как будто и впрямь ее любит? Разве он способен любить? Он — Меннерс!

Он смотрел в море тем же взглядом, что и я, и ждал того же, чего ждал я.

С присущей только прибрежным жителям зоркостью он отличал приметы корабля одновременно со мной; завидев парус, мы оба разочарованно вздыхали в один и тот же момент, узнавая корабль из Калькутты, Марселя, Кале, — но не из Дубельта!

Привыкнув к этому единству реакций, я был даже обескуражен, когда долгожданный дубельтский корабль отозвался во мне надеждой и радостью, а в нем — сдержанным горем и еще большей замкнутостью.

Я скосил глаза, наблюдая за его каменным, равнодушным лицом.

И понял.

Если она и напишет, то напишет — мне. Не ему.

На ее письма у него нет никаких прав.

И сейчас, когда мое сердце озаряет надежда, его сердце — во мраке отчаяния; даже новости о ней ему не принадлежат, а просить меня он не посмеет.

Я посмотрел на него уже открыто, приглашая к разговору; но он закаменел еще больше, превратившись в форменную статую. Вздохнув, я отправился в порт.

…когда спустя час я вернулся, он был все еще там, все в таком же каменном состоянии. Не говоря ни слова, я протянул ему ее письмо; от той неконтролируемой беспомощности, с которой на его лице отобразилась все гамма его чувств, я почувствовал себя неловко, невыносимо. Я отвернулся, чтобы не видеть этого. Слишком откровенно.

Почти все ее письмо было о цветах; она живописала свой сад так, что он стоял у меня перед глазами как настоящий. К письму она приложила и цветок — чудо, что он прибыл без повреждений, такой хрупкий, такой тонкий.

С минуту я колебался. Потом решился:

— Мне — письмо, тебе — цветок, — я забрал у него бумагу и отдал тоненький, жалкий стебелек с сухими нежными лепестками.

На его грубой ладони он смотрелся не менее несуразно, чем у меня в руках.

Он выглядел потрясенным:

— Как же… — с трудом пробормотал он. — Не сломать…

Подумав, я отдал ему конверт от письма.

И скорее ушел, не в силах выносить его взгляда.

Это было слишком мучительно.

…с утра меня разбудил шум под окнами. С недовольством выглянув, я обнаружил Меннерса и падре с лопатами.

— Что вы творите тут?! — возмутился я, глядя, как они перекапывают землю у стен моего дома.

— Розы сажаем, — невозмутимо ответил святой отец, вытирая пот с лица.

— Дикие, — деловито уточнил Меннерс. — Ей дикие по душе.

Замерев сердцем, я смотрел на лежащие в его ладонях черенки.

Они сажали вокруг нашего дома розы, чтобы ей было радостно сюда вернуться.

Они верили, что она вернется.

Покряхтывая, я нашел свою лопату и присоединился к ним.


* * *


— И что это ты копал?

Мать стоял, уперев руки в бока, и смотрела на меня очень, очень подозрительным взглядом. Как будто подумала, что я кого-то убил.

— Розы у Лонгрена сажал! — с вызовом ответил я, не отводя взгляда.

Глубочайшее недоумение отразилось на ее лице. Я ждал гневных криков, истерики, напоминаний о нашей вражде. Но она только глупо и растеряно переспросила:

— Розы?

— Дикие, — уточнил я, открывая чулан для инструментов.

— Подожди, — вдруг сказала она, — не убирай.

Теперь уж пришел мой черед недоумевать.

Я обернулся на нее; она казалась смущенной — редко увидишь ее в таком настроении. Что случилось?

— А у нас… посадишь? — робко спросила она. — Или… все там посадил, больше нет?

— Сейчас схожу куплю, — потеряно пообещал я, не понимая ее поведения.

Уже вдогонку она закричала:

— Только не дикие, я садовые люблю! И, если найдешь, возьмешь астры? И мальвы еще!

Механически переставляя ноги, я отправился в порт. Цветы никогда не были ходким товаром в Каперне, но и Каперна редко была последним пунктом назначения торговых кораблей. Обычно они отходили дальше, в порты, где цветы были более востребованы, поэтому достать семена, черенки и даже иногда — саженцы — было не проблемой.

Но само поведение матери меня обескуражило. Никогда, за всю свою жизнь, я не слышал от нее ни одного слова о цветах. Ни доброго, ни худого, вообще. Казалось, в ее мире цветы отсутствуют. Ан вон, даже сорта знает. Я вот, кроме роз да одуванчиков, ничего не знал. В своем письме Ассоль перечисляла бесчисленное множество разных видов цветов, и все они были мне незнакомы, я даже не мог себе представить, каковы они, только по ее описанию имел отдаленное понятие, что запрошенные матерью астры — пышные, а мальвы — высокие.

Моряки из Амстердама, увидев меня второй раз за день, посмеялись. Без злобы, с добрым смешком они спросили, не надумал ли я открыть в Каперне цветочную лавку. Я машинально ответил, что у нас она не будет иметь успеха.

Потом вспомнил странные, незнакомые, враз засиявшие глаза матери — я ее не видел никогда такой, как в тот момент, когда она кричала мне вслед про эти свои астры.

— А давайте всего, что есть! — разошелся я. — И человека, который объяснит, как сажать и ухаживать!

Матросы переглянулись. Через полчаса притаранили с корабля пару ящиков, из которых проглядывала зелень всех сортов. За это время я успел послать мальчишку из тех, кто трется у пристани в надежде заработать мелкую монету за несложное поручение, к падре. Тот пришел в большим блокнотом и карандашом — записывать.

В отличии от меня, падре хоть что-то понимал в цветах.

…весь день вокруг меня вились шепотки завсегдатаев моей таверны.

— А что это Меннерс делает?

— А что это падре пишет?

— А это у них цветы, что ли?

— А вы видели, что они уже дом Лонгрена окопали?

— А вы видели, у них на заднем дворе — это что за палки?

На нас косились с осуждением и непониманием. Добро бы ягодные кусты сажали — а тут, непонятные какие-то цветочки!

Но мне было все равно. Мать как на крыльях летала, щебеча над каждым саженцем и завороженно рассматривая пакетики с семенами. В первые же минуты она достала откуда-то и свою записную книжку, и составила падре компанию, бодро записывая все рекомендации. Вдвоем они завалили матроса-голландца вопросами. Я подумал, что стоит прибавить пару монет к его вознаграждению за консультацию — уж очень они на него насели.

К вечеру я ужасно вымотался от всех эти маханий лопатой. Мы не только засадили весь задний двор, но и обустроили место перед трактиром, а кое-что унесли к церкви и устроили посадки там.

Я мысленно подсчитывал затраты и размышлял, за сколько можно будет попробовать продавать цветы, когда дело пойдет на лад. По всему выходило, что уже к осени кое-то расцветет — матрос клятвенно обещал.

Затея казалась мне отчасти рискованной; но я вспоминал воодушевление матери и раз за разом думал, что, возможно, и другие женщины Каперны заинтересуются, когда увидят цветение. В конце концов, девчонки-то вечно из лесов какие-то букеты приносят. Не может быть, чтобы с возрастом это проходило!

Глава опубликована: 07.09.2019

Глава четвертая. Песчаный лебеччо

Глава четвертая. Песчаный лебеччо


* * *


Письмо от падре привело меня в замешательство. В прошлый раз я написала не только отцу, но и ему: мне было важно поблагодарить его за заботу о папе. Ну и, конечно, я переживала и о нем самом.

Милая Ассоль! — писал падре. — Мне очень дороги твои теплые слова, и я рад был получить от тебя весточку. Однако большая часть твоих благодарностей попала не по адресу. Со стыдом должен признать, что повел себя не самым достойным образом во всей этой ситуации, и был несколько деморализован твоим отъездом, поэтому совсем забыл про твоего отца. Сожалею о моей халатности.

Вся идея со школой принадлежит только Хину; я полагаю, он вообще придумал все это только для того, чтобы помочь мне и твоему отцу обрести новый смысл после твоего отъезда. Я очень благодарен ему за это, он вновь вселил в меня веру в людей. Также он, по факту, взял твоего отца на свое попечение, что может показаться странным, помятую о давней вражде ваших семейств. Однако не могу не возблагодарить Господа за это чудесное примирение; в их лице Бог вновь явил нам Свои чудеса.

Пиши нам почаще, милая наша девочка, нам очень не хватает твоего светлого и доброго сердечка.

Храни тебя Господь!

Я снова и снова перечитывала эти строчки, цепенея от стыда. Мне было мучительно, непереносимо стыдно перед отцом — за то, что я так резко, зло, буквально сбежала от него, не желая ничего слушать. Мне было остро, пронзительно стыдно перед падре — никогда раньше я не чувствовала такую потребность в исповеди, как сейчас.

И перед Меннерсом.

Мне было стыдно перед ним и раньше; мне было стыдно, что он влюблен в меня, и стыдно своего срыва, когда из-за гнева на Артура я согласилась на этот брак; и стыдно за то, что я попросту оставила его там, в храме, понимая, что он станет предметом всеобщих насмешек — а мне ли желать кому такой участи?

Теперь же мне стало еще стыднее, еще больнее, что он заботится о моем отце — а ведь они так ненавидели друг друга, и не без причины! И что же? Я бросила отца, не думая о его судьбе, а Меннерс теперь исправляет мои ошибки!

Это было мучительно, так мучительно, что я не могла об этом думать, и постаралась просто выкинуть все эти мысли из своей головы. Я подумаю об этом когда-нибудь позже. А сейчас — сейчас Артур придет!


* * *


Волшебная. Воздушная. Восхитительная. Необыкновенная. Нежная. Настоящая. Драгоценная моя девочка.

Она была той самой, той единственной, той жемчужиной, о которой я мечтал с юности. Потрясающая в своей искренности и естественности, трогательно-беспомощная в своей ласковой потребности в близости, тоненькая, хрупкая, звонкая, улыбчивая! Она была самой жизнью!

Мне казалось, мое сердце наполняется новыми силами рядом с ней; я сам становился чище, выше, светлее от ее сияющих взглядов! Ее любовь поднимала меня на фантастическую, недосягаемую высоту!

https://sun9-28.userapi.com/c855324/v855324204/b33d7/FzXt5T8pgeo.jpg

Я мог часами любоваться игрою жизни на ее лице; какие тонкие оттенки эмоций, какая глубина чувственности и чувствительности!

Ассоль стала тем наполнением, которого не хватало моей жизни. Из каждого плавания я спешил к ней, бежал по прибрежным камням, нес подарки из дальних городов! Она выбегала мне навстречу, смеясь и плача, и я до конца растворился в этом немыслимом, неземном счастье!

Она была не такой, как другие девушки; она действительно умела видеть за горизонты, и это делало ее необыкновенной.

Но была в ее мечтательности сторона, которая меня смущала и тревожила.

Еще в Каперне мне рассказали, что она видела сны о своем белом капитане под алыми парусами — собственно, эти сны я и поспешил воплотить в реальность. И эта ее черта, эта ее беззаветная вера в мечту казалась мне особенно привлекательной в ней.

Странными были не сны и не мечты; странно было то, что она полагала, будто бы я тоже должен помнить ее сны.

Сперва это было забавно и мило. Когда она впервые, еще на корабле, сказала: «Помнишь, совсем как тогда?» — я только улыбнулся и переспросил: «Когда?» — «Во сне!» — нежно улыбнулась она, и я кивнул. Конечно, мне тоже порою снились мечтательные романтичные сны, в которых была и неземная прекрасная незнакомка. Тогда я подумал, что это так прекрасно, и даже в снах у нас гармония!

Но уже в Дубельте меня начала тревожить эта ее особенность — ссылаться на свои сны как на что-то, реально бывшее между нами когда-то. Она то и дело вспоминала тот или иной «разговор», который я тоже, по ее мнению, должен был помнить, или какое-то событие. Я сперва посчитал это прелестной любовной игрой — а что еще было думать, ведь в ее фантазиях было столько фантастического! Например, когда я стал планировать нашу свадьбу, она рассмеялась и сказала:

— Ты забыл? Мы же уже женаты!

— Когда же мы успели? — решил поддержать ее игру я, подумав, что это способ кокетства.

— Ну, помнишь, — беззаботно и очень естественно уточнила она, — еще Владыка Морской был посаженным отцом.

— И русалки танцевали? — рассмеялся я такой странной фантазии.

Она обрадованно подхватила:

— Вот видишь, вспомнил!

…тогда я подумал, что это шутка; но чем дальше, тем очевиднее проступало: нет. Не шутка.

Она в самом деле верила, что мы общались там, в ее снах.

И я не знал, как к этому относиться.

С одной стороны, это была безобидная фантазия, выдумка, от которой никому не будет дурно.

С другой стороны, Ассоль уже не ребенок, и верить в собственные выдумки — очень тревожный признак.

Одно дело — мечтательность и романтичность, которые так украшают ее, превращая в идеальную сказочную принцессу.

Другое — явное помутнение рассудка, которое может в будущем усугубиться.

Я старался не думать об этом и не замечать ее отсылок к снам; слишком страшно было бы обнаружить в ней сумасшествие — теперь, когда я так поверил, что обрел свою любовь!

Но легкий червячок сомнений точил мою души и не позволял чувствовать себя счастливым вполне.


* * *


Со свадьбой что-то не сложилось, нелепо и глупо, обыденно и мелко.

В первый день встречи мы были слишком счастливы; нам было не до того.

Потом я испугалась, что нам помешают, и сбежала — тоже все разладилось.

Потом возник странный казус: с одной стороны, Артур как капитан обладал правом заключать браки во время плавания, с другой — он же сам и был женихом, и не мог женить сам себя.

Потом мы прибыли в Дубельт, и я сама попросила отложить дело, чтобы дождаться отца.

Потом Артур был в отъезде.

Потом я узнала, что отец не приедет, и растерялась.

Потом Артур предложил поплыть в Каперну и заключить брак там, чтобы отец мог присутствовать.

Пока я думала, он опять отбыл в плавание.

…вот так и получилось, нелепо, глупо, что мы до сих пор не были женаты.

И с каждым днем я все острее, все мучительнее задумывалась: а хочу ли я замуж за Артура?

Раньше все было просто. Я ждала его и знала, что мы станем мужем и женой, уедем навсегда из ненавистной Каперны и будем счастливы вместе.

Но что-то в моей картине не сложилось. Мы уехали, но я не стала счастливее. Напротив, честно взглянув в свою душу, я должна была признать: я стала несчастнее.

Нет! Я ни в чем не хочу упрекнуть Артура! Он чудесный; добрый; внимательный; сказочный.

Но было одно «но», которое сбивало меня с толку: никогда раньше я не пыталась себе вообразить, что буду делать, когда — дождусь.

Ждать Артура было моим смыслом жизни; было моей жизнью. Я дождалась — нужно было жить дальше — но как?

Я не понимала, чего я хочу теперь, вплоть до того, что не понимала, чем занять себя. Какие занятия мне по душе? Чего я хочу?

Еще одно «но», которое крайне меня смущало — раньше мне казалось, что я не люблю общество, что мне комфортнее в одиночестве. Однако теперь я стала смотреть на это по-другому. В Каперне я никогда не была одинока по-настоящему; я была вовлечена в десятки связей и отношений, пусть зачастую и неприятных. Но был отец, был падре, были дети. Были другие девушки, которых я не могла назвать подругами, но, во всяком случае, мы вместе занимались какими-то благотворительными проектами для церкви или порой рукодельничали. Был Меннерс, в конце концов, который время от времени подкидывал мне идеи для размышления и был не прочь предлагать совместные дела.

Здесь, в Дубельте, я не знала никого. Артур общался тесно только со своей командой, и уплывали они все вместе. В городе он меня ни с кем не познакомил; да и сам, видимо, никого не знал. Пытаться знакомиться сама я боялась; а вдруг люди здесь как в Каперне, кто же защитит меня в отсутствии Артура?

Вот и получалось, что единственный человек, с которым я общалась — любимый. В то же время, когда он бывал в отъезде, я была предоставлена сама себе. И с удивлением открывала в себе, что настоящим счастьем для меня было взаимодействие с людьми, которых я люблю.

В довершении всего, я стала ловить себя на том, что скучаю по Каперне. Скучаю и тревожусь: как там отец, кто поможет ему, кто обиходит дом, кто удержит от выпивки, кто защитит от злости горожан? Скучаю по падре и длинным разговором с ним, по обсуждению книг; тревожусь, кто теперь приносит цветы к кресту, кто помоет окна в храме, кто поможет шить рубашки и штаны для нищих. Скучаю по малышне, чьи веселые улыбки были для меня ярким лучиком. Скучаю по маяку, в котором было так уютно наедине со своими мыслями. Скучаю даже по Меннерсу с его дурацкими шуточками и грубыми выходками.

…и я не знала, что с этим делать.

И я уже не была уверена, что брак — это хорошая идея.

Потому что отчетливо понимала одно: в Дубельте я жить не хочу.

Глава опубликована: 07.09.2019

Глава пятая. Ледяной барбер

Глава пятая. Ледяной барбер


* * *


Мы уже привычно стояли на маяке плечом к плечу; он заговорил неожиданно:

— Я хотел его смерти.

Я сразу понял, о чем он, но не повернул головы: это была слишком острая тема, и я посчитал невозможным смотреть на него в упор. Мы оба устремили взгляд в бурное и прекрасное в своей свободе море.

— Я бы убил его сам, голыми руками. Когда я узнал, как погибла Мэри… моя Мэри… — он так сжал деревянные поручень маяка, что влажная древесина заскрипела под его пальцами, и в его голосе я услышал звучание тех же чувств, что испытывал сам. — Святой отец вовремя удержал меня. Я думал, что смогу справиться с гневом, — сдавленно продолжал он, — я не хотел поступать с ним по-звериному, так, как он поступил с ней. Я не хотел опускаться до этого.

С удивлением и ужасом я понял, что Лонгрен — оправдывается. Несгибаемый, гордый, высокомерный Лонгрен! Который всегда презрительно относился к молве о нем! Который поставил себя над всеми нами и не признавал нашего права судить о его поступках! Который демонстративно противопоставил себя всем нам! Оправдывается!

Потому что… нуждается в этом?

В его голосе слышалась настоящая мука; он страдал из-за того давнего поступка? Я всегда думал, что он глумится над нами, что ему все равно! Что он считал нас всех, и моего отца тоже, чем-то столь незначительным, не стоящим внимания, что случай тот и не достоин переживаний!

А он — все эти годы — страдал? Его терзала совесть?

И он молчал?

Из гордости?

Из страха?

…и лишь теперь это вырвалось из него; лилось ровным, мучительным потоком слов, которые он не мог остановить в своей нужде оправдаться — передо мной, сыном его жертвы! Все эти годы, получается, он нуждался в моем если ни прощении, то хотя бы в понимании; но, ожидая от меня лишь дурного, предпочел похоронить свои переживания в себя. Что ж, я его прекрасно понимаю! Я бы никогда не смог, не смог так обнажить столь постыдную, столь ужасную тайну, и так открыто говорить со своим врагом о ней!

А Лонгрен все продолжал говорить. Он рассказал мне гораздо больше, чем о нем знали; больше, чем я ожидал услышать. В его речи было все: и любовь к жене, и история их отношений, и неприятие Мэри в Каперне, и та мерзкая, грязная история, приведшая к смерти Мэри; и много раз слышанный мной рассказ о моем погибающем в море отце, которому Лонгрен не подал руки.

Было мучительно быть свидетелем такой сверхчеловеческой откровенности; кажется, именно это называется словом «исповедь», и именно к этому призывал нас падре на проповедях. Вот только я-то не священник, и грехи отпускать не умею. А Лонгрен, между тем, договорил, и, весь закаменев, ждал. Ждал моего ответа.

Остро, сверхъестественно остро я понимал, какую важность имеет каждое слово, которое я сейчас скажу. Сегодня, сейчас Лонгрен под влиянием чувств на миг признал меня за равного — смогу ли я подтвердить это, или снова скачусь в ту презираемую им массу обывателей, к коим он всегда меня относил?

Тщательно выбирая слова, я сказал, продолжая смотреть куда-то в море:

— Я не знал его. Мать ненавидит вас, как будто вы отняли у нее любовь. Но я слыхал, отец был человек жестокий и жесткий, и мать порой бил. Но она все равно ненавидит не его, а вас; я же вас ненавидеть не могу. Вы ее отец.

И совсем тихо, с тайной надежде, что он не разберет, добавил:

— Я бы тоже за нее убил.

Он не расслышал, но несомненно угадал мои слова — я понял это по его взгляду.

…на другой день я подговорил падре исповедать Лонгрена; тот обещал устроить как-нибудь «невзначай». Я не очень-то верил во все эти религиозные штучки; но, если Бог есть, Он обязан помочь Лонгрену. Жить с только лет с такой тяжестью на душе — я никому не желал, даже ему.

А может, даже и не «даже».

Между нами больше не было ненависти. Он слишком — понимал.

https://sun9-47.userapi.com/c851524/v851524148/186e51/do6VA425nhM.jpg

Мы не говорили с ним об этом; но он знал и понимал, и я чувствовал его понимание и в его молчании, и в том, как мы говорили о другом.

И я тоже — понимал. Понимал его лучше, чем мне бы хотелось, потому что это понимание ранило — остро, безжалостно, наповал.

Что-то такое мелькало в проповедях падре, но я не вслушивался и тем паче никогда не примерял на себя.

Они раньше были из другого мира — падре, Лонгрен, Ассоль.

Когда я стал частью этого мира? С каких это пор я понимаю — их?

Было страшно; было страшно прослыть, а то и стать сумасшедшим.

Но падре улыбался так, как никогда не улыбался; но Лонгрен не уходил в запой так долго, как никогда на моей памяти не было; но дети смеялись, а мать — мать улыбалась проклюнувшимся росткам так нежно и беспомощно, что становилась совсем другой на вид.

Однажды я решился спросить ее, почему она не ругается за те часы, что я проводил на маяке. Я боялся, что она и меня станет считать сумасшедшим.

Она посмотрела очень грустно и ответила:

— Ты-то ждешь реальный корабль, из реального города, с письмом от реальной девушки.

А письма, и вправду, приходили. И Лонгрен всегда давал мне читать их — молча, с каменным выражением лица; мы никогда этого не обсуждали. И я понимал, почему.

Я слишком хорошо его понимал; в этот раз, когда его рука чуть дрогнула, передавая мне письмо, я сразу догадался. С бешено колотящимся сердцем я пробегал строчки глазами, не вчитываясь, в поисках своего имени. Да!

…папочка, падре писал, как много делает теперь для тебя Меннерс. Я не знаю, что и думать об этом. Я думала написать ему, чтобы поблагодарить, но это, кажется, чудовищно неловко после того, что было. Я не хочу показаться неблагодарной; и мне стыдно… Я совсем потерялась, папа. Мне казалось единственно правильным — отправиться за Артуром; я не думала, совсем не думала, что будет с тобой, и даже сейчас не знаю, что делать, и очень благодарна Меннерсу за заботу о тебе, но ведь писать ему будет неловко?...

Невольно я посмотрел на как всегда отвернувшегося Лонгрена. Он почувствовал и повернул ко мне лицо. Я увидел в его глазах вопрос; но что я мог сказать? Покачав головой, я вернулся к чтению. Он вздохнул и снова устремил взгляд в море.


* * *


Милая Ассоль, Хин Меннерс действительно очень удивил меня. Удивил настолько, что я готов признать свою ошибку: я напрасно видел в нем копию его отца. Хотя в этом проклятом городе на всех наложен какой-то страшный отпечаток, но Хину удалось вырваться из этой паутины. Я был неправ в своей ненависти к нему; и я действительно благодарен ему за участие.

Ты говоришь, что писать ему было бы неловко. Так и есть, в последних событиях все мы были не на высоте, и, по уму, вам стоило бы поговорить и извиниться друг перед другом. Но, поскольку сейчас это невозможно, думаю, ты могла бы послать ему пару строк. Он поступил дурно, пытаясь шантажировать тебя, но он вовремя одумался, что, как мне кажется, говорит в его пользу. Сейчас же он склонен считать, что ты не простила его и не оценила перемены, которая в нем произошла. Если это так и есть, то оставим этот разговор, но если нет — тебе стоило бы написать ему об этом, раз уж сказать не получится.

В недоумении я снова и снова перечитывала письмо отца. Оно ничего не прояснило, напротив, только запутало меня сильнее.

Меня смущал не только ровный, спокойный тон, которым отец писал о когда-то ненавистном ему человеку — меня смущало то, что за строками я угадывала гораздо большее. Да что у них там происходит!

Письмо не шло у меня из головы. Я силилась понять — и не понимала.

Кроме того, с ужасом я осознала еще одну важную вещь. В своем расстройстве чувств я почти не заметила, а потом и беспечно забыла, что, в конечном итоге, эта ужасная свадьба чуть не совершалась по моему почину. В моей памяти прекрасно хранился ультиматум Меннерса — но я напрочь забыла то, что он лепетал той страшной ночью, когда я встретила Артура в «Маяке». Он, в самом деле, просил прощения и пытался что-то объяснять; но в своем горе я была непреклонна и настаивала на венчании — при этом в полной уверенности, что он меня к нему и принуждает. Я хотела забыть, забыться; и я забыла, напрочь забыла! И только письмо отца напомнило мне: ведь, в самом деле, с Меннерсом что-то произошло, что-то дрогнуло в его душе, и он заплатил за моего отца сам, без каких-то условий, и даже пытался было отговорить меня от свадьбы, когда я в своей ночной истерике думала только о том, как же мне забыть, забыть, забыть!

…забыть…

Артура в борделе.

…как же я забыла?

Я так хотела забыть — что забыла?

Почему я так сразу, вдруг, решила, что он оказался в «Маяке» совершенно случайно?

Разве вообще моряк может оказаться в приморском борделе случайно?

…я сжала голову руками, понимая все меньше.

Артур, который шляется по борделям. Меннерс, с которым не пойми-что творится. Это было слишком. Это было выше моих сил.

Не хочу об этом думать. Не хочу.

https://sun9-5.userapi.com/c855132/v855132519/b8dd2/aSNKJn0_qhY.jpg

Глава опубликована: 07.09.2019

Глава шестая. Янтарный бернштайвинд

Глава шестая. Янтарный бернштайвинд


* * *


Она все время писала о каких-то там книгах. По ее словам получалось, что она много времени проводила за чтением. Лонгрен, судя по всему, понимал, о каких книгах она говорит.

Я — нет.

Не то чтобы я совсем не читал…

…впрочем, да: я совсем не читал. Я в лучшем случае слышал о тех авторах, которых она называла.

Как с цветами, про которые я до ее слов ничего не знал и которые я открыл через ее письма, — произошло и с книгами. Мне смертельно, мучительно хотелось стать частью ее мира, прочитать про то, что читает она, сделаться через это ближе ей.

Из всех, кого она называла, я кое-как слышал про Шекспира — его часто поминали, когда нужно было назвать какого-то поэта. Я знать не знал, есть ли у нас в таверне Шекспир, но в комнате родителей был достаточно массивный книжный шкаф. Я никогда не проявлял к нему интереса, но если кто там и должен быть наверняка — так уж точно Шекспир!

Стыдясь своего интереса, я дождался, когда мать была занята, и устремился к вожделенному шкафу.

https://sun9-51.userapi.com/c854428/v854428979/bac40/4_0_hzGTSo8.jpg

Дело оказалось куда труднее, чем я ожидал. Пыльные томики были на редкость одинаковыми, надписи на них попадались редко, приходилось доставать и открывать каждый, чтобы понять, Шекспир ли это.

Мне отчаянно не везло, и попадались кто угодно, но не тот. Иногда, впрочем, я заглядывал в саму книгу, и что-то казалось мне интересным. Потом вспоминал о цели своего визита и принимался перекапывать кожаные томики с двойным усердием. Снова отвлекался.

Меня погубила какая-то странная история об одноногом моряке. Пока я с напряжением следил за сюжетом, забыл о времени, и очнулся лишь когда услышал за спиной шаги матери.

Я вздрогнул и попытался спрятать книгу обратно на полку; поздно.

— Хин? — она смотрит на меня с глубоким недоумением.

Отрицать было глупо. Я пойман с поличным.

Почувствовал, что краснею. Не от того, что пробрался тайком в ее комнату. Не от того, что шарюсь тайком по книгам. А потому, что слишком уж очевидно понятно, почему я сюда полез.

Ей — тоже все слишком понятно.

— Шекспира искал, — буркнул я.

Она ничего не ответила. На минуту закаменела. Потом подошла, отодвинула меня. Уверенным движением, не заглядывая внутрь, достала томик, другой, третий. Сунула мне заодно тот, про одноного моряка. Ни слова не говоря.

Я тут же сбежал с добычей к себе. Днем нужно было работать, а вечером отправился на маяк, вместе с тем самым одноногим.

Лонгрен ничего не сказал; я был ему за это благодарен.

Моряк не подвел; история оказалась первоклассной, и, мне кажется, вполне в духе Ассоль.

А вот с Шекспиром у меня не сложилось. Это оказалось премерзкое чтиво. Убивающие себя от недостатка мозгов подростки, тупой инфантильный принц без мозгов, ревнивый безмозглый мавр — да где этот Шекспир таких субъектов отрыл? Что ни история — одна другой дурнее! [1]

Я был невыносимо разочарован; хотя и мог понять, чем Ассоль приглянулась та пьеса, в которой мужику призраки являлись. Это в ее духе, да. Только она вроде не про нее писала?

На миг у меня мелькнула мысль, что мне стоит все-таки поискать что-то хорошее в этих пьесах и научиться их хвалить. Ведь наверняка этот ее Грей без ума от Шекспира! Воображаю, как он ей цитирует какого-нибудь Ромео, прижимая руку к груди и охмуряя ее влюбленными глазами! А она, небось, так и тает, как снег под солнцем…

Картинка, которая нарисовалась у меня в голове, ранила нестерпимо.

Но я понял одно: я не могу притворяться, что мне нравятся эти пьесы.

Я не хочу притворяться, чтобы понравиться ей.

Раньше мне, вправду, казалось, что, если я формально совпаду с этой идеальной картинкой в ее голове — она меня полюбит.

Но теперь, я слишком много думал об этом, и понял — нет.

Я не хочу притворяться картинкой, чтобы она любила эту картинку: я хочу, чтобы она любила меня — меня настоящего, такого, какой я есть.

И если Шекспиром я разочарован — то я могу объяснить, почему. И я хочу, чтобы она поняла, чем именно я разочарован, почему мне не понравилось.

…но мое мнение о Шекспире оказалось составленным преждевременно. Все мое разочарование как рукой сняло, когда я наткнулся на сонеты.

Сперва и эти самые сонеты показались мне такой же глупостью, что и все остальное. Но потом!

Я читал и не мог поверить. Как точно, как правильно описано все то, что я сам в себе чувствовал и описать не мог! Как это возможно? Разве такое можно сказать?

С удивлением я понимал, что — можно.

И этот самый Шекспир, который пишет отвратительные пьесы, вполне сумел.

Его строки разили прямо в сердце; я перечитывал их снова, снова, снова. Они заедались в моей памяти наизусть. Я повторял их про себя опять и опять, и открывал все больше, все полнее то, что чувствовал сам: «Ради тебя я клянусь спорить с самим собой, так как я не должен любить того, кого ты ненавидишь» [2]. Так тонко, точно выражено то намерение, которое я имел в себе с той самой ночи, но не умел даже осознать, не то что выразить! «Клянусь спорить с самим собой», да, именно так! Я буду спорить и спорить с самим собой — с человеком, который был ненавистен Ассоль, — пока не смогу стать таким, к кому она не будет испытывать ненависти. Это было то, чем я теперь жил; но как ему — Шекспиру этому! — удалось это так написать?!


* * *


Я не ждала письма от отца так рано, но все равно приходила на почту почти всякий день. Именно поэтому я не пропустила этот конверт — он попал в мои руки в день приплытия. Должно быть, отец отправил его, не дожидаясь моего прошлого письма; Господи, а если что-то дурное случилось?

С дурным предчувствием я поскорее надорвала конверт и…

Что это? Чья-то странная штука?

Внутри был всего лишь один лист бумаги, с чисто переписанным 111-м сонетом Шекспира.

Ничего не понимая, я перевернула конверт. На нем значились мое имя и адрес, ошибки нет.

https://sun9-21.userapi.com/c857524/v857524711/41d5f/v5lRKYa_IfA.jpg

…медленно бредя по берегу под мерное шуршание ласковый волн, я снова и снова вчитывалась в эти строчки. Почерк мне не был знаком. Он не имел ничего общего с размашистым, нетвердым почерком отца; он не был похож и на каллиграфически верные, мелкие буквы падре. Я никогда этого почерка не видела; четкий, твердый, лишенный украшений и излишеств, аккуратный. Буквы не были соединены друг с другом, как это все делают для быстроты письма; нет, каждая стояла отдельно, и была несомненно узнаваема в своей четкости. Здесь никогда не спутаешь одну букву с другой! И написано так твердо, что могло бы показаться напечатанным, если бы книги печатали рукописным шрифтом. Человек, который это писал, явно давно и прочно знаком с пером.

Я опять посмотрела на конверт. Снова — на сонет.

Кто мог прислать мне письмо из Каперны? У меня нет ни одного предположения. Кому, зачем могло понадобиться присылать мне сонет Шекспира? Может, падре для чего-то просил переписать? Может, они его спеть хотят, и он так просит меня ноты придумать? Почему тогда ничего не приписал поясняющего? Да и странный какой-то выбор для церковного пения! Странный выбор…

Что-то царапнуло меня на самой грани понимания. «Отсюда — то, что мое имя получает клеймо, и в результате моя натура почти поглощена тем, среди чего она трудится…» [3].

…Меннерс?

Мог ли Меннерс прислать мне сонет Шекспира?

…Я даже головой помотала, отрицая саму такую возможность. Сомневаюсь, что Меннерс за свою жизнь прочел хотя бы одну книгу, кроме Евангелия! Он, наверное, и о существовании Шекспира знать не может!

…и все же. Все же.

Если допустить — просто допустить! — что Меннерс реально читал сонеты Шекспира… тогда все очень сходится. Он мог узнать мой адрес у отца; он мог послать письмо. И выбрать столь странный способ — возможно, да, на его месте я бы тоже не смогла написать себе нормальное письмо; а вот послать стихотворение — вполне достойный жест. Этим он как бы делает реверанс в сторону того, что важно и дорого мне; показывает, что может говорить со мной на моем языке.

Но это… так не похоже на Меннерса! Не могу поверить, чтобы он мог так поступить!

…я снова перечитала сонет, теперь пытаясь представить себе его глазами Меннерса. На строчках: «Пожалей же меня и пожелай, чтобы я возродился, а я, как послушный пациент, буду пить уксусные настойки против моего сильного заражения; никакая горечь мне не покажется горькой или двойным наказанием для исправления уже исправленного…» [4] — я вздрогнула. Я вздрогнула так, как если бы он стоял сейчас передо мной и говорил мне это сам, не цитируя Шекспира, а сам, от себя.

Я вполне могла себе представить, чтобы он сказал именно так; и я была потрясена глубочайшим образом.

Что я минуту назад думала о реверансах моим увлечениям?

Какой бред! Какая самоуверенность! Какая привычка считать Меннерса ограниченным!

Все проще; он прислал мне стихотворение, в котором написано то, что он чувствует. Действительно, он не мастак выражать свои чувства словами; да и можно ли сказать лучше, чем Шекспир уже сказал о чем-то? Вот Меннерс и не пытался; он взял уже сказанное Шекспиром, потому что это вполне отражает то, что он чувствует…

…или нет?

Что я придумываю тут?

Сейчас дойдет до того, что я поверю в тонкую душевную организацию Меннерса!

Я нервно рассмеялась, провела рукой по лицу, убирая растрепавшиеся на ветру волосы.

Так недолго и с ума сойти.

1. Автор напоминает проницательному читателю, что мнение героев фанфика может отличаться и отличается от авторского. Поэтому ни мысли Меннерса, ни мысли Ассоль, ни мысли Лонгрена или падре нельзя считать выражением авторитетного филологического мнения.

2. Сонет 89, «For thee, against myself I'll vow debate, For I must ne'er love him whom thou dost hate» в подстрочном переводе А.Шаракшанэ. Хотя герои Грина живут в вымышленной стране, но их имена дают основания предполагать, что говорят они на английском, так что Меннерс читает Шекспира в оригинале.

3. Сонет 111, «Thence comes it that my name receives a brand, And almost thence my nature is subdued To what it works in…» в подстрочном переводе А.Шаракшанэ.

4. Сонет 111, «Pity me then, and wish I were renewed, Whilst like a willing patient I will drink Potions of eisel 'gainst my strong infection; No bitterness that I will bitter think, Nor double penance to correct correction» в подстрочном переводе А.Шаракшанэ.


* * *


Я держал в своих руках маленький лист бумаги, поданный мне Лонгреном, и не мог поверить своему счастью. Она ответила! Она мне ответила!

Руки у меня дрожали; я поскорее развернул лист: там было переписанное ее рукой стихотворение:

«Любовь, Судьба и мой разум уклоняются от того, что было в прошлом. Это так мучает меня, что порой я завидую тем, кто выбрал другой берег. Любовь разрушила мое сердце, Судьба лишила меня какого-либо утешения, отчего мой глупый ум раздражается и сетует: это наказание столь сурово, что нет мне отдыха, одна борьба за жизнь. Я не надеюсь, что обольстительная мечта вернется, ведь то, что и плохо и без того, становится еще хуже, а мой путь пройден до половины. Несчастная! Не алмаз, а стекляшка в руках мои, и погибли все надежды, и все мои замысли порваны» [1]

Сперва я просто прочел, не понимая, что читаю; ощутил только, что ей грустно. Бросился перечитывать; лишь с четвертого или пятого раза сумел понять, о чем стихи, а потом еще связывал текст с нею…

И замер, потрясенный, когда картинка сошлась.

Она… жалеет о своем выборе? Она… разочаровалась в своей мечте?

Я надеялся на это; надеялся с самого начала. Этот ее неземной мистер Грей не внушал мне доверия — он не выглядел человеком, которому можно доверять. Я жалел о том, что мы не удержали ее в Каперне, отпустили с ним — пусть у меня и не было никакого права ее удерживать, но Лонгрен, но падре могли это сделать!

Из того, что я знал об этом Грее, картинка складывалась неприглядная, и ее письма косвенно подтверждали правдивость моих выводов — из ее строк вырисовывалась весьма смутная, неопределенная фигура, которая мало походила на созданный ее воображением образ. Иногда мне казалось, что она пишет о нем с некоторым смущением, словно пытаясь оправдать его, словно что-то скрывая о нем или пытаясь представить его мотивы более благородным образом.

Мне не нравился Грей, и не только потому, что он был моим соперником; я не верил, что он сможет сделать Ассоль счастливой — я видел, что она уже становится несчастной, и присланное ею стихотворение это подтверждало! Не алмаз, а стекляшка в ее руке!

Сердце стучало гулко и сильно, и мне пришла в голову ужасная мысль — а что, если она просто прислала мне стихотворение, которое ей понравилось, просто так, не вкладывая в него какого-то тайного смысла, не связывая его со своими чувствами и переживаниями?

Эта мысль была слишком ужасна; я бросился перечитывать вновь строчки, которые уже почти затвердил наизусть.

Нет. Все-таки это удивительно подходило к ее ситуации. Казалось, что она не цитирует кого-то, а пишет от себя… стоп, а кого, собственно, она процитировала?

Я повертел листок в руках, но имени не нашел. У меня даже мелькнула мысль, не сама ли она их сочинила, но несколько явно устаревших оборотов подсказывали, что это стихи кого-то, кто жил довольно давно.

В стихах явно была заметна закономерность, они были выстроены определенным образом. Я встречал уже такое, когда читал сонеты Шекспира. Я не знал, что значит слово «сонет», но догадался, что оно обозначает какой-то особый способ построения стихотворений. Значит, у меня в руках — снова сонет? Только другого, видимо, автора? [2]

Забыв про Лонгрена, я бросился скорее домой. Возможно, это было ошибкой — Лонгрен явно читал побольше моего, и мог бы дать подсказку. Но мне не хотелось ни с кем делить ее письмо; мне хотелось самому разгадать ее загадку. Это было что-то личное, что-то важное, что-то принадлежащее только нам двоим — такого у нас никогда раньше не было! Поэтому я не хотел никого сюда пускать.

Я перерыл весь книжный шкаф, но никаких других сонетов, кроме шекспировских, там не нашел. Это разочаровало меня до крайности. Я был обескуражен. Возможно, эти стихи — все же не сонет? Или Ассоль и впрямь их сама придумала, просто подражая слогу древних авторов?

Долго ворочаясь, я не мог заснуть, все перебирал в голове варианты. А потом мне вдруг вспомнилось, что у падре тоже есть личная библиотека при храме! Даже побольше нашей! Вот где стоит посмотреть!

Я еле дождался утра, и скорее понесся в храм. Падре удивился моей внезапно пробудившейся благочестивости и даже насторожился; но быстро успокоился, когда оказалось, что я за книгами. Лишнего не спрашивая, просто отвел меня к шкафу.

Книги падре были организованны куда как лучше наших! Все корешки были подписаны его рукой, не нужно было ковыряться и доставать каждую книгу. Сонеты мне попались довольно быстро — автором был подписан некий Франческо Петрарка. Ни разу о таком не слышал! Что ж, надеюсь, не промахнулся!

Я сел прямо на пол у книжного шкафа и принялся сперва просто листать книгу, в поисках того самого стихотворения. Велика же была моя радость, когда я его нашел! Да, это и в самом деле был сонет Петрарки! Я справился с этой загадкой!

Ликованию моему не было предела; я хотел как-то показать Ассоль, что тоже смыслю в литературе кой-чего, что ей не удалось смутить меня отсутствием подписи. Я решил, что отвечу ей чем-нибудь из того же томика — нужно только внимательно все прочитать и выбрать подходящее.

Выпросить книжку у падре не составило труда — он рад был моему желанию просвещаться, и выбор мой счел очень хорошим.

Весь вечер я провел на маяке, за чтением. Петрарка оказался не хуже Шекспира; я был удивлен, что никогда не слышал о человеке, способным так просто и ясно выразить чувства, какие и я ощущал внутри себя. Интересно, кем был этот Петрарка? Когда он жил? Видимо, он итальянец, — но из какого города? Как складывалась его судьба? Кому он посвящал свои стихи? Что это за мадонна Лаура — и почему она мадонна, разве так называют не Богоматерь?

У меня были сотни вопросов — а ответов на них не было. И это меня угнетало.

1. Франческо Петрарка, сонет 124, околодословный перевод с итальянского. Ассоль написала сонет по-английски, в переводе Томаса Уайетта, но автор так жаждал блеснуть своим незнанием итальянского, что вышло вот так.

2. Автор напоминает, что Меннерсу просто повезло попасть в цель сослепу; есть большое количество определенным образом организованных стихотворений, не являющихся сонетами. Меннерс сделал вывод внутри своей крайне ограниченной картины мира, его логическая цепочка содержит ошибку.


* * *


Мне было сложно признаться самой себе, но я ждала ответа Меннерса с нетерпением. Мне не хотелось об этом думать, но любопытство и радостное предвкушение заставляли меня бегать на почту даже чаще, чем обычно.

Велико же было мое огорчение, когда с очередным кораблем прибыло письмо от отца — а письма от Меннерса не было!

На какую-то секундочку я даже успела расстроиться, что он мне не ответит. Но эта идея сразу же выскочила у меня из головы; не могу поверить, чтобы Меннерс — и не ответил!

В его первом письме — воображаю, каких сил ему стоило решиться послать его! — он весьма откровенно намекал, что чувство его ко мне не остыло. Невозможно вообразить, чтобы теперь он мне не ответил; должно быть, здесь дело в ином.

Бредя с письмом отца по берегу — так его и не открыла еще! — я пыталась понять, что могло задержать Меннерса.

Ответ пришел мне в голову почти сразу, и я рассмеялась от его очевидности: он просто решил продолжить нашу поэтическую игру, и ему требуется время, чтобы подобрать хорошее стихотворение в ответ! Конечно, он не успел к первой же почте; что ж, я подожду, я терпелива! И у меня будет еще немного времени попредвкушать, что же он мне напишет?

Радостное нетерпение нарастало с каждым днем; я была в восторге, когда, наконец, обнаружила на почте долгожданный ответ! Прямо на месте я открыла его… и вскрикнула от приятного удивления!

Это был сонет Петрарки!

…сердце билось лихорадочно и сильно. Я не стала подписывать имя автора на том сонете, который послала Меннерсу; мне хотелось этим подчеркнуть, что слова Петрарки полностью выражают мои чувства, что я пишу их вроде как от себя. Я не ожидала, что он узнает автора; в жизни бы не подумала, что Меннерс может знать о существовании Петрарки! Даже сонет Шекспира был для меня откровением; но о Шекспире-то уж все слыхали, «Шекспир» — это почти синоним слову «поэт».

Меннерс и Петрарка в одной реальности никак не укладывались в моей голове; никогда, никогда, никогда я не могла бы подумать, что он читает Петрарку!

Я была так поражена, что не сразу смогла вникнуть в смысл строчек — а ведь он наверняка не случайный сонет выбрал!

Бродя по берегу, я вчитывалась и вчитывалась, с удивлением открывая в знакомом сонете все больше нового. «Но, в отличии от тебя, у меня нет для полета крыльев» [1] — да ведь это взаправду, как будто его словами писано! Не знала бы наверняка, что это Петрарка — подумала бы, что он сам придумал! А второй катрен, в самом деле, как про нас: «Знай, что я страдая следовал за тобой, а ты все карабкалась по своему пути с холма на холм, изо дня в день, и не обращала на меня внимания: и вот, я так устал, и путь слишком крут» [1]. Божечки, я тоже смертельно устала, карабкаясь по этой крутой тропинке к своей мечте! И не замечая, как есть, не замечая, что он — карабкается вслед за мной, уже не надеясь быть замеченным, а только из желания быть со мной.

В течение дня я перечитывала сонет снова и снова, буквально слыша, как голос Меннерса наполняет эти строки новым смыслом.

Мне казалось, я уже выучила этот сонет наизусть; но, когда я с утра взяла его перечитать, то первые же строки потрясли меня до глубины души: «Направь свой взор в глубину моего сердца, которое спрятано от других, но открыто тебе» [1].

В этих строках я прочла такую мольбу, что у меня попросту вся душа перевернулась; я вмиг себе представила, насколько Меннерс одинок там, в своей Каперне, где никто и никогда не сможет понять человека, цитирующего Петрарку. В написанных его твердой рукой строках читался призыв, на который я не могла не ответить. Руки сами собой потянулись к томику Байрона — я знала, какое стихотворение может выразить мои чувства.

Душа моя дрожала, когда я выводила: «Его возлюбленная! О! Она изменилась от болезни ее души; ее разум блуждал, ее глаза — они утратили свой блеск, а взгляд стал не от мира сего; она стала королевой фантастического царства, ее мысли стали сборищем разрозненных обрывков…» [2].

Да, именно так я себя чувствовала: я утонула в своих мечтаниях, я погрузилась в мир несуществующих грез, утратила связь с реальностью — я потеряла себя.

Раньше я думала, что весь смысл — жить для мечты. Я с детства поверила, что однажды ко мне приплывет мой сказочный Грей и отвезет меня в свою волшебную страну; но я выросла, и мечта моя, которой я сохранила верность, сбылась совсем не так, как я ждала. Грей оказался вовсе не прекрасным принцем, а вполне себе живым мужчиной с бурной и темной историей, с не самым простым характером. Сказочная страна повернулась ко мне профилем обычного городишки — та же Каперна, только с другого ракурса. Да и волшебная взрослая жизнь как-то не походила на такую уж волшебную.

Я не была так уж наивна, как обо мне думали. Я понимала, что живой человек не фантазия, что любить — значит принимать человека таким, какой он есть, и с недостатками, и с шероховатостями, и с характерными особенностями. Я понимала, что рая на земле не существует, и надо строить рай самим, в том месте, где ты есть. Я понимала, что сказочная жизнь не сбывается сама по себе, что нужно над ней работать.

Но. Я понимала однозначно: Артура таким, как он есть, — я принимать не хочу, Дубельт — не тот город, в котором я хочу пытаться что-то построить, а сложившаяся сейчас у меня жизнь — не та жизнь, которую я хочу жить.

И я не знала, что мне с этим делать.

…немного поколебавшись, я снова не стала подписывать имя автора — мне стало живо любопытно, узнает ли он Байрона? Мне кажется, это одно из самых известных его творений, но строить предположения о кругозоре Меннерса я уже не решалась. Слишком много сюрпризов открылось мне в нем за последние полгода.

Ответ пришлось ждать долго, из чего я сделала вывод, что с Байроном он раньше знаком не был. Сердце мое отозвалось радостным удивлением, когда я узнала строки из «Корсара».

«Для того, кто глубже чувствует, больно выразить страдание, томящее его грудь; где тысячи мыслей сливаются в одну, которая ищет и не находит себе пристанища; нет слов, достаточных, чтобы открыть тайну души, и истинное Горе невозможно выразить правдиво» [3]. Сердце мое сдавило, когда я читала эти строки. Байрон описывал горе Конрада по мертвой возлюбленной; Меннерс явно проводил параллели между собой и Конрадом, описывая свое горе его словами.

Да, я знала, что причиняю ему боль; в тот день это казалось мне неважным, — да и не верила я, что Хин Меннерс способен любить. Его поступки свидетельствовали о вульгарном желании обладать, и, хоть совесть и мучила меня — при любом раскладе, уж согласившись на брак, бросать жениха у алтаря — безобразное поведение… но все же низость моего поступка в моих глазах смягчалась отсылкой к его характеру: он материальный, бездушный человек, он не способен любить, не способен чувствовать, не способен страдать.

Теперь его, как мне ранее казалось, отсутствующая душа смотрела на меня с листка словами Байрона, переписанными его рукой.

Я бы умерла на месте от стыда, если бы после переписанной финальной главы не стояли, вопреки хронологии, строки из начала поэмы: «Да — это была Любовь — нежная в мыслях, испытанная в искушениях, укрепленная страданием, неизменная в разлуке, твердая в любой ситуации, а еще — о, более всего! — неизменная со временем» [4].

От этих строк веяло глубоким, настоящим чувством.

Да, их написал Байрон своей рукой; но почему Меннерс выбрал именно их? Как минимум, нужно читать Байрона, чтобы найти эти строки; как минимум, нужно что-то уметь чувствовать самому, чтобы быть тронутым этими словами. Получается, Меннерс, Хин Меннерс, которого я, казалось бы, знаю наизусть, — способен чувствовать так?

Я не могла в это поверить!

Неужели его чувство ко мне в самом деле было — любовью? Может ли такое быть?

Может ли Меннерс взаправду любить меня?

Мысль эта была слишком страшной; и я тем более чувствовала страх по той причине, что не могла определить его источник. Вопреки собственным намерениям сразу же придумать и отправить ответ, я отложила письмо. Не стала ничего писать. Постаралась выкинуть все это из головы.

И просто жить.

Любоваться снегом. Лепить снежные замки. Греться у камина в ожидании Артура. Перечитывать любимых поэтов.

В очередной свой приход Артур как раз застал меня за чтением Байрона; я попыталась завязать с ним разговор об этом, но потерпела неудачу. Артур горячо и казалось бы искренне хвалил поэзию вообще и Байрона в частности, но при этом создавалось впечатление, что у него нет никакого мнения ни об одном конкретном произведении. Я даже сама зачитала ему тот самый «Сон», отрывок из которого отправила Меннерсу, и спросила его мнение — все, что Артур мне ответил: «Прекрасно написано, как и всегда у Байрона», и все!

Это несколько обескуражило меня.

Я почему-то внутри своего сердца полагала, что могу с Артуром говорить обо всем на свете, что он все поймет. И только сейчас заметила, что, по сути, мы никогда с ним не обсуждали ничего интересного и глубокого; все наши разговоры сводились к нежностям или вопросам бытовым.

Возможно, я бы долго-долго не замечала этого, если бы письмо Меннерсе не напомнило мне, что даже с ним у нас были куда как более глубокие споры. Мы придерживались с ним противоположных мнений по многим вопросам, но — у него это мнение было, и он его отстаивал.

А еще — ему было важно мое мнение.

Он не унижал меня, как многие другие, презирая мое мнение, считая меня идеалистичной глупой девчонкой. Да, Меннерс часто горячился, обличал меня, пытался переубедить, но это всегда был спор на равных, никакой позиции: «Ассоль, ты просто деточка и дурочка, и ничего в жизни не смыслишь».

А вот в отношениях с Артуром я все чаще ловила его именно на такой позиции. Иногда мне, холодея сердцем, казалось, что он воспринимает меня как-то крайне снисходительно, как нечто милое и забавное, но не обладающее достойным внимания разумом. Он говорил со мной как с ребенком; это было мило, но только сейчас я заметила, что никогда не было иначе.

А теперь еще и нежелание обсуждать со мной поэзию. Неужели он считает меня дурочкой настолько, что на меня и слова тратить жалко? Или…

Я все похолодела от ужасного предположения.

Что, если у Артура действительно нет никакого личного мнения о Байроне?

Вообще — никакого?

Думать об этом было так страшно, что я тут же успокоила себя мыслью, что, в самом деле, это ведь такие глупости! Разве важно для меня, что Артур думает о Байроне? Какое это вообще может иметь значение теперь, когда мы вместе? Разве мне нужно от него что-то сверх нашей прекрасной любви?

Право, я от одиночества совсем глупая сделалась. Какие только мысли в голову не лезут! Надо же, создать такую трагедию на ровном месте! Я и вправду, иногда такая дурочка!

И все же. И все же.

Червячок сомнений начал точить мое сердце.

Еще несколько дней я пыталась завести с Артуром разговор на какую-нибудь серьезную тему… и всякий раз он отшучивался и отмахивался, переводя речь на нежности, которые сбивали меня с настроя и отвлекали на время.

Но дни шли; он ушел в новое плаванье, а я осталась со своими мыслями.

Со страшными мыслями, которые ставили меня перед простым осознанием: мне не о чем с ним разговаривать.

То, что мне интересно, не вызывает у него никаких эмоций; то, что интересно ему, мне интересно тоже, но это так мало в сравнении с тем, чем всегда занята моя голова!

В очередной отъезд Артура я бродила по холодному берегу под пронизывающим ветром и все думала и думала… и все отчетливее понимала: я не вижу возможности разделить свою судьбу с ним. В сущности, если не цепляться за собственные фантазии, — нас вообще ничего не связывает.

С горечью и глубоким удивлением я осознала, что Артур — совершенно чужой для меня человек.

Горе глубокое, незнакомое свалилось на меня.

Я не знала, как с этим жить.

Я не знала, что теперь делать.

Я была в полнейшем смятении.

Мне было одиноко до невыносимости; я не знала, как избыть эту беду. Я не могла в это поверить, я не могла этого принять. Мне казалось, между мной и Греем существует глубинная связь, объединяющая наши сердца. Я так много лет ждала его; мы виделись во сне каждый день, у меня не было друга ближе него, и я верно и трепетно ждала того дня, когда увижу его наяву...

Почему же все так ужасно? Когда все пошло не так?

Я вспомнила нашу первую встречу, когда я была так невозможно потрясена, увидев его в борделе. Я вспомнила все его слова и поступки по отношению ко мне. Он всегда, всегда был неизменно нежен, сверхъестественно нежен; но он как будто оставался при этом далеким и чужим? Я ведь даже теперь почти ничего не знаю о нем, не смогу описать его характер, рассказать о его привычках, — а он не знает меня!

Такое чувство… Божечки, это так ужасно… но у меня такое чувство, будто я являюсь лишь точкой приложения его потребности быть к кому-то нежным.

Как будто я котенок какой-то, право.

А как же… как же я?

Страшные мысли продолжали терзать меня снова и снова. Грей целовал меня так нежно, говорил мне такие ласковые слова, был таким внимательным и заботливым… но при этом я чувствовала себя ужасно одинокой и непонятой. Между нами ничего не было, кроме этой сказочной ласковости.

Кроме…

…в ужасе я поняла, что и сама не воспринимала его как отдельную самостоятельную личность.

https://sun9-36.userapi.com/c855428/v855428427/b9933/uhyUwfCFKTM.jpg

Артур Грей стал для меня лишь материальным воплощением моей мечты.

По совести говоря, за все эти месяцы я и не сделала особых попыток узнать его — кроме тех разговоров о книгах. Мне ведь было безразлично, каков он.

Главное, что он есть и любит меня.

Нет. Главное, что он есть и позволяет любить его.

Я хотела любить; и я могла приложить это желание к нему.

Либо к любому другому мужчине, который бы приплыл под алыми парусами ко мне в Каперну.

Холод пробрал меня до костей, когда я поняла, что произошло, и о чем меня пытались предупредить все окружающие — все эти годы.

Это не любовь.

Я не люблю Грея.

И он меня не любит.

Все это было так ужасно, так мучительно; я не имела сил с этим справиться, я даже выплакать этого не могла — меня как обухом накрыло понимание, что что-то в моей мечте с самого начало было не так.

Несколько недель я пыталась сопротивляться этому пониманию. Я спорила с фактами, я пыталась переиначить свое восприятие, я пыталась, наконец, сделать вид, что ничего такого не происходит; иногда у меня получалось.

А иногда — нет.

В один из таких провалов в отчаяние, когда мне казалось, что ничего уже не исправишь, что жизнь моя кончена, я отправила Меннерсу письмо — я два месяца не отвечала на его последнее послание, и не была уверена, что мне следует писать ему снова; но тоска разъедала меня изнутри, и я хотела поделиться с кем-то.

Я знала балладу, которая вполне выражала мои эмоции. Не один раз я перечитывала ее, убеждаясь, что она слово в слово написана обо мне; мне хотелось плакать, когда я выводила ровные буквы: «Однако сейчас она на башне в Нидпасе ожидает возвращения ее любимого. Ее когда-то сиявшие глаза помутнели и затуманились, она до того истончилась от тоски, что сквозь ее ладонь вы увидели бы свет лучины» [5]. Это была прекрасная и старинная баллада о девушке, которая дни и ночи проводила на вершине башни, ожидая, когда вернется ее жених.

Ждать ей пришлось недолго — всего год.

Вот только какая боль ожидала ее в финале! Я плакала, переписывая: «Он пришел — он проехал мимо — взглянул мимо как смотрит какой-то незнакомец: ее приветствие, которое она произнесла, запинаясь, не было слышно за топотом копыт его скакуна — и лишь арки замка, которые эхом возвращали каждую глухой шепот, едва могли уловить слабый стон, который свидетельствовал о том, что ее сердце разбито» [5].

Мне было нечего добавить к этим словам; мое письмо Меннерсу стало тем самым легким стоном — единственным легким вздохом, который я могла себе позволить, которым я могла выразить, что мое бедное сердце разбилось на тысячи осколков, раня ими меня изнутри.

Я не ожидала, что он ответит скоро; я полагала, он продолжит нашу игру, а найти сборник стихотворений сэра Вальтера Скотта — задача нетривиальная.

Велико же мое удивление, когда на почте я обнаружила ответ так скоро, как это было возможно.

Дрожащими пальцами я вскрыла конверт — и впервые увидела его собственные слова, которыми он писал от себя, никого не цитируя.

«Прости, Ассоль, я перерыл весь наш книжный шкаф, но ничего похожего не нашел; с завтрашнего дня начну искать у падре, у него библиотека побогаче. Но мне не хотелось, чтобы ты ждала моего ответа долго, поэтому я решился послать тебе эти несколько строк: «Сомневайся, не стала ли мечта кошмаром, сомневайся, есть ли наверху Бог, сомневайся, нет ли в правде оттенка лжи, — но не сомневайся, что я люблю» [6].

Я могла только с глубоким недоумением снова и снова смотреть на эти слова: «Я люблю».

Он никогда их не скрывал.

Никогда не стыдился.

О его чувствах ко мне знали все — он не скрывал и не боялся. А ведь и над ним смеялись — как не смеяться над парнем, который сохнет по сумасшедшей девчонке, ожидающей на маяке годами своего принца? Над ним смеялись, и я впервые подумала о том, что это, должно быть, сильно ранило его гордость. Раньше я как-то не задумывалась об этом, мне казалось, что он просто дразнит меня, издевается надо мной; мне ни разу в голову не пришло, что его чувства ко мне могут быть настоящим — да разве и могла я предположить, что Меннерс — способен на чувство?

…Офелия тоже была безумна; над ней тоже смеялись. И Гамлет в своем письме скорее разыгрывал из себя глупого возлюбленного, смеясь и над своей шутовской ролью, и над бедняжкой-Офелией.

Поэтому Меннерс не прислал мне слова Гамлета — он переделал эти слова под свой лад, чтобы в них не было той двусмысленности и насмешки, которую обозначил Шекспир.

Кажется, нужно очень тонко уметь чувствовать, чтобы отличить в словах Гамлета насмешку.

Это не на поверхности. Это не всякий уловит и поймет.

Меннерс — понял?

…тогда мне остается лишь одно: признать, что я знать не знала Хина Меннерса, и что мое представление о нем не соответствует действительности ни в малейшей степени.

1. Франческо Петрарка, сонет 163. Автор кается и бьет себя в грудь: это дословный перевод английского перевода А.С. Кляйна; Меннерс и Ассоль не могли быть знакомы с этим переводом, потому что он создан во второй половине XX века. Однако перевод так хорош, а акценты в нем расставлены таким подходящим образом, что, я надеюсь, читатель простит мне этот анахронизм. Предпочтение отдано Кляйну, потому что в оригинале и почти во всех переводах стихотворение адресовано богу любви — Амуру; у Кляйна же вместо того использовано слово «love», что позволяет переиначить текст, как адресованный конкретной возлюбленной — в данном случае, Ассоль.

2. Дж.Байрон, «Сон», глава VII, околодословный перевод.

3. Дж.Байрон, «Корсар», песнь третья, глава XXII, околодословный перевод. Как вариант — великолепный художественный перевод Г. Шенгели:

Кто глубже скорбь в своей груди таит,

Тот всех скупей о скорби говорит;

Все думы в нем сливаются в одной,

И тщетно в них ему искать покой;

Нет слов раскрыть всю жизнь души до дна,

Правдивость речи горю не дана.

4. Дж.Байрон, «Корсар», песнь первая, глава XII, околодословный перевод. И здесь не могу удержаться от варианта Г. Шенгели:

Да, то была любовь, всегда нежна,

Тверда в соблазнах, в горестях верна,

Все та ж в разлуке и под вихрем бед

И — о, венец! — нетленна в смене лет.

5. В.Скотт, «Дева из Нидпаса».

6. Автор в этом фанфике довыпендривается и распугает всех читателей своей псевдоэрудицией, но, к счастью, это последняя сноска такого характера. Этого стихотворения не существует, Меннерс сочинил его сам, переиначив строки Шекспира из второго явления второго акта «Гамлета». В оригинале эти строки несколько двусмысленны, и есть основание предполагать, что Гамлет смеется над своей ролью влюбленного чудака. Меннерса эта двусмысленность не удовлетворила, и он попытался перестроить отрывок под себе. И нет, это не настолько ООС, чтобы Меннерс занялся рифмоплетством; это единственный и весьма бездарный прецедент.

Оригинал Шекспира: «Doubt thou the stars are fire; Doubt that the sun doth move; Doubt truth to be a liar; But never doubt I love». Переделка Меннерса: «Doubt thou the dreams are dire; Doubt that the God above; Doubt truth to be a liar; But never doubt I love».

Глава опубликована: 07.09.2019

Эпилог первой части. Виндрета

Эпилог первой части. Виндрета


* * *


Его пальцы.

Именно это бросалось мне в глаза всякий раз, когда он получал ее письма.

Я никогда не просил у него показать их мне, хотя свои по-прежнему давал читать ему. Не знаю, с чем было связано такое мое решение. Возможно, именно с тем, как его пальцы вцеплялись в клочок бумаги — как будто он тонул, и ему подали руку, за которую он может ухватиться и выбраться из пучины.

Было что-то настолько откровенно-беспомощное в этом жесте, с которым он держал ее письма, что я не решался влезать. Хотя, не скрою, мне было любопытно, и краем глаза я отметил, что это всегда — какие-то стихи.

Это открытие заставляло меня задумчиво хмыкать. Меннерс и впрямь стал часто заметен с книгой в руках; причем, не могу не признать, книги были отобраны с отменным вкусом! Эта перемена не могла не вызвать во мне уважение; я в который раз сам с собой признавал, что ошибся на его счет. При внешней схожести с отцом — черты лица, цвет и структура волос, осанка, жесты, интонации, привычки, — он оказался совсем другим внутри. Удивительно, как долго я позволял внешнему не давать мне заметить главное! Впору было устыдиться.

Поглядывая на то, какими напряженными пальцами он сжимает письмо, я думал о том, что в этом — и моя надежда.

Если Ассоль вернется… возможно, в этом будет как раз его заслуга?

Мне сложно было представить, чтобы между нею и им могло родиться настоящее чувство; но за последний год, чем больше я наблюдал за Меннерсом, — тем больше открывал в нем неожиданного для себя.

Что уж там греха таить — я даже нашел в нем неплохого собеседника.

И теперь я был бы скорее рад, если бы Ассоль полюбила его; тем паче, что мистер Грей с каждым месяцем казался мне все более неприятным и сомнительным. В письмах она писала о нем как-то странно; по правде сказать, с каждым новым письмом о нем было написано все меньше. Если сперва она с восторгом воспевала их любовь и посвящала своему возлюбленному много нежных и красивых слов, то теперь само отсутствие таких дифирамбов заставляло задуматься.

Она не писала напрямую, чтобы у них было что-то не ладно, она не жаловалась на него, не говорила о каких-то ссорах или разногласиях. Но ее сдержанность и сухость оставляли по себе подозрения.

Я тревожился о ней; но что я мог сделать? Я только старался каждым своим письмом подчеркнуть, что в Каперне ей есть, к кому возвращаться, и что мы любим ее по-прежнему.

И напряженно сжатые пальцы Меннерса говорили о том, что и он пишет ей что-то — что может вернуть ее нам.

Мы были союзниками; и это было странно.


* * *


Его глаза.

Они стали совсем другими, незнакомыми мне.

Иногда мне казалось, что с его лица на меня глядят глаза дочери Лонгрена.

Я долго и упорно пыталась уберечь его от этого безумия. Еще в его детские годы я почувствовала, что он тянется к ней, — и изо всех сил старалась посеять вражду меж ними. Я понимала, что такие, как они, всегда будут смотреть на таких, как мы, свысока.

Я последовательно и упорно пыталась высмеять в ней черты, которые привлекли его; год за годом я пыталась отравить его сердце, отвратить его от нее. Я не хотела, чтобы он страдал.

Но я его не уберегла.

Несмотря на все мои усилия — любовь к этой воздушной девчонке глубоко пустила корни в его душе. Не вырвать. Не защитить.

Лонгрен разрушил мою мечту о счастливой семейной жизни; дочь Лонгрена разрушит ту же мечту моего сына. Проклятое семейство!

…я обреченно наблюдала за тем, как он закапывается в книги, все глубже и глубже уходя в эти придуманные миры неисправимых мечтателей.

Я теряла сына; и ничего не могла с этим поделать.

Я не смогла его уберечь.

Не смогла.

https://sun9-31.userapi.com/c851528/v851528394/18c013/4_7cwAGd-Cw.jpg

…отчаяние точило меня по ночам, заставляя плакать снова и снова; сердце мое сжималось от боли за сына. Я понимала, что уже ничего не могу сделать, что — поздно.

А, возможно, всегда было — поздно. Я просто тешила себя пустыми надеждами. Я просто со свойственной материнскому сердцу прозорливостью сразу же, после первой их встречи, почуяла: она погубит его. Это был рок, неотвратимый и безжалостный.

Напрасно было трепыхаться и бороться с судьбой. Я не смогла его защитить.

Он целые вечера проводил на этом своем маяке с этим своим Лонгреном, ожидая корабля из Дубельта — даже в те дни, когда никакого корабля быть не могло. Я боялась, что он забросит дела, но, напротив, он занимался таверной даже с большим энтузиазмом, чем раньше.

Что уж говорить о его затее с цветами!

В Каперне ни у кого не было цветов; мы начали первые. Уже осенью нам удалось получить некоторую прибавку к доходу; а уж по весне!..

Мечты о цветочном предприятии слегка утешали меня, и я бы никогда не призналась, что меня приводит в восторг не столько выгода от их продажи, сколько сам процесс ухода за ними. Я успела позабыть, как же я когда-то любила цветы…

Что ж. Если сияющие глаза Ассоль на лице моего сына — плата за такие перемены… возможно, не все еще потеряно?


* * *


Его голос.

Он изменился до неузнаваемости.

За годы своего служения я давно понял, что лгать могут и уста, и жесты, и даже глаза. Опытные обманщик хорошо владеет и свои взглядом, и мимикой.

Но голос. Голос — вот что почти ни один человек не способен проконтролировать вполне!

Я давно открыл для себя, что узнать всего человека можно, просто послушав несколько минут, как он говорит. Вся внутренняя суть личности открывается в голосе.

Не школа, не цветы и не книги потрясли меня в Хине — а перемены в его голосе.

Он звучал теперь совсем иначе, и он не мог лгать.

С ним произошла глубокая внутренняя перемена.

Мне оставалось лишь молиться, каяться пред Господом в своей слепоте и благодарить Его, что он Своею рукою поправил то, что я проглядел.

Каяться, мне оставалось только каяться.

За долгие годы своего пастырского служения я вконец отчаялся разглядеть в своей пастве образ Божий. Лишь отдельные светлые пятна — из которых самым светлым была Ассоль — не давали мне сойти с ума в этом окружении скотообразных бессмысленных существ.

Долгие годы я видел в Хине Меннерсе только то, что пугало меня в Каперне в целом: отсутствие Божьей искры, тупое следование материальным интересам, тупое подчинение животным страстям. Формальная исповедь, небрежная молитва, пожертвования — с видом гордой подачки, откупа от ада. Я не видел в Хине Меннерсе человека.

Я, священник, тот, кого Господь призвал пасти овец Его. Тот, кто должен был, обязан был, — не увидел.

Хвала Создателю, что Он не лишил Хина Своего участия! Он сумел пробиться в его сердце и позволить ему раскрыться — вопреки моими ошибкам, вопреки моей слепоте. Милосердие Господне неизмеримо.

Он преподал мне страшный урок: Он показал мне, как я слеп, как я возгордился, возомнив себя единственным духовным, высоко стоящим над всеми.

Я горько оплакивал свой грех; и пытался искупить его тем, что теперь прилагал действительные усилия к тому, чтобы разглядеть в них — людей.

Если Хин Меннерс оказался человеком, если его сердце оказалось не закрыто от прикосновения любви — значит, и до других сердец можно докричаться?

Я пытался. Я смотрел на каждого теперь — как на способного к духовному возрождению… и находил там, где не чаял. Сперва эта случилось со старухой Гленной — старухой, которая черное ненавистью ненавидела свою сноху. Сын Гленны рано умер, оставив жену и детей на попечение своих отца и матери, и Гленна всю горечь своей потери обрушила на сноху — не уберегла, уморила мужа, сидит теперь на шее старика. Я знал, что их дом напоминает ад, что в их семье все наполнено ненавистью и злобой, и не чаял для них спасения. Но в этот раз, принимая формальную исповедь Гленны с ее вечным «ругалась со снохой», я вместо привычно формального перехода к формуле отпущения грехов спросил:

— Почему?

Старуха аж замерла перед аналоем [1] — я никогда не задавал ей вопросов, считал, что это бесполезно.

Когда момент ошеломления прошел, Гленна заговорила; она говорила долго, страстно и суматошно — полагаю, ей давно требовалось выговорить все это. Начиная с обиды на сноху, она перешла наконец к главной своей боли — к боли от потери сына. К своему стыду, должен признать, что полагал, будто бы боль эта давно остыла; я был поражен тому, какой свежей и болезненной была ее рана.

Я старался ободрить ее, как мог; а после — долго молился о ней. Чего уж я точно не ждал, так это последствий от нашего разговора — а они были.

Нет, в семье Гленны мир не настал в одночасье, как по мановению руки. Но женщины стали не только ругаться, но и говорить друг с другом — говорить о боли, которая была у них одна на двоих. И им стало немного легче, когда они делили эту боль друг с другом.

В недоумении я понял, что им не хватало лишь толчка — того самого вопроса: «Почему?»

Я не считал себя вправе лезть в чужие судьбы, и уж тем паче не считал, что могу волшебным образом излечивать людей от их душевных недугов; но я стал гораздо больше внимания уделять каждому прихожанину, я стал стараться задавать вопросы — и ободрять тех, кто в этом нуждался. И никогда, никогда за все эти годы я не думал, что в моей пастве так много именно таких — горячо и болезненно нуждающихся в ободрении, поддержке, в простой дружеской руке на своем плече.

Я стал находить в их душах ту самую искру — благодаря голосу Хина, который взволнованно и тихо читал детям прекрасные стихи поэтов прошлого.

Хин, который казался совершенно бездарным педагогом. Которому упорно не давались уроки математики — хотя он и делал самые сложные вычисления в уме в момент! Хин, который раздражался каждой ошибке, не был способен толково объяснять, злился и ярился на непонимание…

Хин преображался, когда вместо арифметических примеров в его руках оказывалась книга стихов.

Никогда, во всю свою жизнь, я не мог подумать, что он окажется настолько тронут стихами. Что он сумеет не только вскрыть внутреннюю глубину и красоту поэзии — но и показать эту глубину и красоту другим.

Детям.

Хин сам читал им стихи; сам рассказывал, что увидел в них; спрашивал, что увидели они.

Вместо суровой математики, где можно было либо решить правильно, либо ошибиться, Хин предпочел литературу — урок, в котором не бывает неправильных ответов. И здесь он преобразился разительно, неизмеримо. Куда делись его нетерпение и злость? Он был готов трепетно и внимательно выслушивать даже самые бредовые измышления детей о стихах; для него не существовало бредовых или неправильных мнений. Его уроки превращались в яркие и живые дискуссии, которые спервоначалу грозили перейти в баталии — дети постоянно пытались спорить друг с другом, доказывая неправоту оппонента. Хин пресекал это сурово; он утвердил на своих уроках незыблемое правило: каждый имеет право прочесть книгу так, как прочел, и увидеть в ней то, что увидел.

Удивительно, как скоро дети не только приняли это правило по отношению к своим чтениям, но стали распространять и на жизнь вообще!

Прямо перед моими глазами происходило чудо; и отблеск Божественной благодати неизменно слышался мне в голосе Хина, когда он зачитывал стихи детям, зачитывал неторопливо, глубоко и тихо.

1. Допущение. Нам не сказано точно, к какому вероисповеданию принадлежат герои, — полагаю, что к англиканству. Однако в мюзикле некоторые черты были похожи на наше родное православие, поэтому я вслед за мюзиклом позволила себе некоторые отступления. Кажется, у англикан таинство исповеди происходит, как у католиков, в специальных кабинках; исповедь перед аналоем — черта православных церквей. Если капризный читатель уж очень недоволен отступлением, прошу считать, что Каперна слишком бедный городок, на строительстве храма сэкономили, на кабинку денег не хватило, вот и исповедует бедный падре стоя, перед аналоем.


* * *


Ее слова.

Они были… удивительно правильными.

Сперва я хотел спорить; сперва я почувствовал обиду; а потом понял и принял.

— Мы чужие, Артур, — сказала она мне серьезно и спокойно, — и едва ли это можно изменить.

Я понимал ее правоту; за этот год эйфория от встречи с моей жемчужиной схлынула вконец. Я уже не видел в Ассоль тот небесный идеал, за которым стоило лететь на край света. Мне были неприятные новые черты, которые я находил в ней при более близком знакомстве; и я не хотел мириться с этими чертами и принимать их.

Мечта о ней была куда как лучше нее самой.

Я сам не заметил, как стал продлевать дни своих плаваний — чтобы больше времени проводить не с живой Ассоль, а с фантазией о ней.

И сейчас она безжалостно резюмировала то, что я давным-давно понял, но не хотел признавать внутри себя: мы чужие.

— И что же теперь? — только и смог спросить я.

Она посмотрела на меня грустно и серьезно:

— Я возвращаюсь домой.

— А я? — переспросил я, не зная, куда идти теперь и чего искать.

В ее глазах не было привычной ласки, и почему-то от этого было легче на сердце:

— А ты — живи. Ищи себя. И все у тебя сложится.

Она была права во всем.

Мы распрощались друзьями, хотя внутри своего сердца я знал, что ни я, ни она уже не будем искать встречи.

Наша история закончена.

…и для меня — начинается новая, впервые — настоящая — жизнь?

Глава опубликована: 07.09.2019

Часть вторая. Глава первая. Туманный нот

Часть вторая

Глава первая. Туманный нот


* * *


Мне было страшно. Я не знала, как теперь себя вести. Я даже не написала — ни отцу, ни падре, ни Меннерсу, — что возвращаюсь. Мне было… стыдно? Я не хотела слушать того, что они могут мне сказать.

Я боялась возвращаться — я боялась той реакции, которую получу от жителей Каперны, и даже больше боялась реакции тех, кто был мне дорог, чем тех, с кем враждовала, — и я никогда, ни за что не вернулась бы в Каперну, если бы у меня было другое решение. Но оставаться в Дубельте теперь, когда между нами с Артуром все кончено, было бы еще хуже. А больше — больше мне было некуда идти.

Мне было страшно, и те несколько дней, что я провела в плаванье… я успела накрутить себя основательно. Я легко могла вообразить себе, что скажет отец — наверняка начнет «хвалить», что я «взялась за ум» и отбросила эти свои детские мечты. Серьезно, мне казалось, что я умру, если он это скажет; а если не скажет — то ведь все равно именно так и подумает! Он долгие годы твердил мне, что нужно жить иначе; и вот, теперь я сделала шаг к этому, и это было слишком горько. Я слишком дорогую цену заплатила за свою мечту; я не готова была к тому, чтобы ее оценивали этим пошлым, гадким — «взялась за ум!»

Я могла вообразить себе, как посмотрит на меня падре; о, конечно, он не скажет мне ни слова упрека! И все же, я несомненно почувствую, как тяжело ему было этот год одному. И я почувствую себя предательницей.

Я могла вообразить себе, какие сплетни начнут ходить обо мне с легкой руки матери Меннерса — вот уж кто не откажется от злорадства! Ох и достанется мне! Как они будут издеваться надо мной, как долго их злые языки будут прохаживаться по моему возвращению!

И я могла вообразить себе, какой надеждой отзовется голос Меннерса; надеждой, на которую мне нечего ответить — ведь я не люблю его. И это было хуже всего: столкнуться с его преданным чувством, на которое мне нечем ответить! Без вины виноватая; и стыдно, и гадко. Если бы можно было всего этого избежать!

Нет, я плыла в Каперну как на казнь и пытку; только потому, что у меня не было иного выхода. Сердце мое разрывалось от стыда и страха; и я ни капли не радовалась, завидев родные берега. Я бы хотела малодушно оттянуть момент моего прибытия. Но берег неотвратимо приближался — а с ним приближалось все, чего я боялась.

…не знаю, как бы еще страхов я успела накрутить в своей голове, пока брела бы домой, но у самого причала меня встретил нестерпимо радостный голос отца:

— Ассоль!

И столько искреннего, глубокого счастья было в этом голосе, что, обо всем позабыв, я влетала в его объятья, плача и смеясь!

Я даже не подозревала, как сильно соскучилась по нему, как невыносимо мне его не хватало!

Не могу сказать, сколько времени прошло, прежде чем мы двинулись к дому; мне хотелось столь о многом рассказать ему, а ему — было, что сказать мне, поэтому я не сразу заметила, что идем мы не домой, а к маяку.

— Папа? — удивилась я.

— Надо Хина предупредить, — повел плечом он, — не торчать же ему теперь там до ночи?

— Хина? — бессмысленно переспросила я, ничего не понимая.

Что Меннерс-то забыл на нашем маяке? И с чего он будет торчать там до ночи, у него других дел нет?

И вообще, я не готова… не готова увидеть его так рано, сейчас…

Расспросить отца и разобраться в своих чувствах я не успела — Меннерс разглядел нас с маяка и бегом устремился нам навстречу.

— Ассоль! — прозвенел его голос не менее яркой радостью, чем это было несколько минут назад с отцом, и я сама не поняла, как это он вихрем налетел на меня и закружил над дорогой.

— Меннерс! — попыталась я строго выговорить ему после того, как он поставил меня на ноги, но строгость у меня получалась плохо — я еще смеялась от его выходки.

Прежде, чем я успела почувствовать неловкость, он весело крикнул отцу:

— Я позову падре, приходите! — и унесся к Каперне.

С недоумением я повернулась к папе.

— Не я один рад твоему возвращению, — с луковой смешинкой ответил он на мой невысказанный вопрос. — Сейчас забросим твои вещи домой — и отправимся праздновать!

— Праздновать? — продолжила недоумевать я.

В моей голове праздник, который, очевидно, будет проходить в таверне Меннерса и включать отца и падре, как-то не укладывался. Да что тут у них происходило без меня?!

Я так безуспешно пыталась выстроить новые сведения в цельную картину, что и не заметила, как мы зашли домой и отправились в таверну. От мыслей меня отвлекли неожиданно и ярко — на меня налетел пестрый детский вихрь, из которого многоголосьем рвалось мое имя; над всем этим разноростным морем возвышался довольный падре. Я не успела в который раз удивиться — что падре делает в толпе детей и почему ведет их в трактир? — потому что не успевала отвечать на приветствия и вопросы.

Мы так и ввалились к Меннерсам всей гурьбой; и тут же столкнулись с неудобством: все, буквально все хотели сесть рядом со мной, и мы никак не могли устроиться. Я с трудом разобрала в этой кутерьме, что отец с Меннерсом на удивление дружно принялись переставлять столы и лавки, пытаясь рассадить всех поближе ко мне; что мать Меннерса таскает на эти столы все новые и новые блюда и поглядывает на меня пусть и без приязни — но и без прежней острой ненависти.

Я ничего не понимала, кроме того, что все совсем не так, как мне помнилось. Я не могла сразу ухватить, в чем суть этих перемен, но несомненно чувствовала их в десятках несоответствий: солнечные лучи играли на столешнице, не сдерживаемые плотными занавесками, на столе не было ни одной кружки пива — да и сидели вокруг в основном ребятишки всех возрастов, и как-то все неуловимо иначе и как будто непривычное.

В радостном гуле стоящего гомона я не успевала отвечать всем желающим, и уже в шестой раз говорила одни и те же слова об удачном плаванье и попутном ветре. Я уловила на себе внимательный взгляд падре — он заметил мое затруднение и, наклонясь, что-то сказал отцу. Тот сразу поднялся, сурово и громко хлопнул в ладоши и командным:

— Так, команда, затихли! — вмиг установил в трактире тишину.

Внимательные детские глаза тут же сосредоточились на нем — я была поражена, что он обладал среди них таким авторитетом.

— Ассоль не может отвечать всем и сразу, — степенно объяснил папа. — Поэтому давайте установим тишину и будет слушать ее истории в комфорте.

Мои истории! Что это еще за мои истории?

Сперва обескураженная и смущенная, я все же быстро освоилась благодаря вопросам падре и Меннерса, которые помогали мне выстраивать связный рассказ о Дубельте, саде, море, книгах. Разговор вышел живым; из трактира я выходила почти пьяной — хотя ничего алкогольного Меннерсы не вынесли — меня пьянила радость, безудержное море эмоций. У меня не хватало сил разобраться со всем этим морем сразу; я была всецело счастлива, но и очень устала, поэтому была благодарна падре и Меннерсу, которые куда-то увели всех детей, позволив отцу снова довести меня до дома.

Вяло удивившись невесть откуда взявшимся кустам под окнами — удивляться всерьез не было сил — я рухнула на кровать и сразу заснула.

Утро началось, неожиданно, с Меннерса. Причем, к моему удивлению, забежал он не ко мне, а к отцу — что это за дела у них завелись? Мне, впрочем, он тоже на бегу сказал:

— Ух, Ассоль, есть дело, вечером расскажу! — после чего сцапал отца под локоть и уволок в неизвестном направлении.

Мне оставалось только похлопать глазами и заняться своими немногочисленными делами: разобрать вещи, посмотреть, все ли в порядке. Это заняло у меня буквально пять минут. В доме делать было нечего, и я вышла, уже с куда большей эмоциональностью реагируя на… кусты роз.

Да-да, самые настоящие кусты диких роз, которые окружали теперь наш дом!

Для цветения было еще рано; но, по правде говоря, и без цветов они смотрелись непривычно и уютно. Я обошла наш небольшой домик вокруг, с любопытством примечая новые приметы того, что садовые работы планируется продолжить — здесь колышками размечено место для будущего заборчика, там вскопанная и влажная земля с молодыми проростками свидетельствует о посадках. Отец никогда раньше не увлекался садоводством; с чего бы такие перемены?

Не зная, чем занять себя, я по привычке побрела на маяк — хотя он и потерял для меня свою притягательную силу, это было важное для меня место.

К моему удивлению, маяк и изменился до неузнаваемости — и остался при этом неизменным. Книга, которую я читала в день приезда Грея, лежала все на том же столике, с той же закладкой на той же странице, словно я вышла отсюда только вчера. Вышивание, в противоположность книге, было заботливо сложено в корзинку, как и разбросанные ранее нитки. Какие-то мои заметки и записи были придавлены новой тяжелой книгой — видимо, чтобы не улетели.

А вот верхняя площадка маяка изменилась; там появилась простая и добротная мебель — два стула и стол; под бортик был аккуратно скатан теплый плед, с другой стороны на бортик прибили полочку — держатель для трубок. Место выглядело куда более обжитым, чем это было при мне.

Пока я глядела с недоумением на два стула, в моей голове, наконец, сложилась картинка: так вот почему отец пошел искать Меннерса на маяке! Это что же получается… они тут вдвоем ждали меня?

Я была шокирована и потрясена; а еще мне было стыдно, глубоко и остро — стыдно.

Кому как не мне знать, как изматывает это длительное ожидание на маяке; я бы никому не желала той судьбы, что испытала сама. Мне было больно понять, что они ждали меня — так долго и так терпеливо — а я в это время так эгоистично не думала о них, так отчаянно пыталась сохранить собственные иллюзии, не выныривать из мира фантазий!

Как ошпаренная, я сбежала с маяка вниз.

Стояло утро. У меня не было ровным счетом никаких дел.

Неспешным прогулочным шагом я отправилась в церковь.

Она в тот час была пуста; лишь какая-то девчонка сидела и читала в углу, не обращая на меня никакого внимания. Я помолилась немного, постояла, собираясь с мыслями, и решила навестить падре.

Его небольшой домик стоял прямо рядом с храмом; и он тоже изменился — вокруг него тоже появились кусты. Я подумала, что, возможно, это именно падре решил немного украсить обстановку вокруг. Взбежав по крыльцу, я постучала.

Тишина.

Постучала еще, позвала.

Тишина.

Подергала ручку двери — заперто.

Ну что ж! Такое бывает, у священника всегда много дел. Должно быть, ушел в город.

Послонявшись вокруг церкви, я снова столкнулась с тем, что не знаю, чем занять себя. Немного подумав, я побрела было в порт — обычно там царит изрядное оживление — но по дороге передумала и решила бесцельно побродить по Каперне.

Во время этих блужданий никаких новых дел на меня не свалилось; я праздно разглядывала домики вокруг, и вдруг — мое внимание привлекла таверна Меннерсов.

Цветов и кустов вокруг нее было больше, чем рядом с церковью! И, что самое удивительное — я вчера не заметила — горшки стояли и на подоконниках, и в них уже даже цвело что-то раннее!

Я потрясла головой и прижмурилась.

Цветы не пропали.

Я зашла.

Внутри было довольно много посетителей — после утренней разгрузки проезжие моряки заходили сюда. Мать Меннерса носилась между ними, едва поспевая; а вот самого Меннерса видно не было, что показалось мне странным.

Завидев меня, хозяйка не взбеленилась, как обычно, а вполне дружелюбным голосом сказала:

— Ты к Хину? Он будет к обеду.

Она не ждала ответа, просто понеслась дальше по делам; я приткнулась в уголку, с трудом поспевая вертеть головой и примечать изменения.

Распахнутые окна с цветами — и не только с цветами, острым, привычным к морской дали взглядом я разглядела пряные травки, — были не единственной переменой. Я заметила, что Меннерсы явно обновляют мебель — вон того стула с резной спинкой точно раньше не было, да и стол… стоп. Стол не было видно за скатертью — с каких это пор у Меннерсов стало в ходу использовать скатерти?

С каждой минутой наблюдений у меня становилось все больше вопросов. Особенно неясно было, куда запропастился сам Меннерс — и почему оставил все дело на мать? Не то чтобы это казалось разумным решением; она и присесть не успевала.

Сама не знаю, что меня дернуло — скука, наверное, — но я решила предложить ей свою помощь. Не то чтобы я думала, что она согласится; обычно она шарахается от меня как от прокаженной. Но за вчерашний и сегодняшний день она не проявляла агрессии, и мне действительно стало ее жаль этим утром — не в ее возрасте устраивать такую беготню. А у меня и впрямь море свободного времени, почему не помочь? Глядишь, разговорится и расскажет, что здесь происходит!

К моему ошеломлению, мать Меннерса моему предложению обрадовалась (!), улыбнулась мне (!!) и поблагодарила (!!!) — я, вообще, на земле еще, или опять в какую-то страну грез умечталась?

— Эми приболела, — еще и объяснила она, — рук не хватает ужасно!

И тут же нашла мне несложные задания, за которые я взялась с большим энтузиазмом — долгое безделье выматывает похуже любой работы.

За оставшееся до обеда время я успела узнать от нее, что Хин, оказывается, теперь в первой половине дня занят в им же организованной школе, а для помощи в таверне они наняли девочку, но та как раз приболела, поэтому мать Меннерса сегодня с непривычки просто с ног валится, и это крайне удачно, что я зашла. В процессе меня умудрились напоить чаем с булочками — вот уж редкость редкостная! Я смотрела с удивлением на женщину, которую знала только раздраженной и злой, и не могла поверить, что человек может так измениться за год.

Впрочем, мой отец, который позволяет Меннерсу под локоть уволочь себя, — тоже было зрелищем фантасмагоричным. Неужто, в самом деле, вендетта между нашими семьями закончена? Было бы неплохо. Во многом мою жизнь в Каперне омрачало именно отношение Меннерсов — они были людьми влиятельными, и мать Меннерса задавала тон в общественном мнении. Если она, и впрямь, стала относится к нам терпимее — это существенно облегчит мою жизнь.

https://sun9-43.userapi.com/c850332/v850332678/1bdae7/HZeyZMcc_Vw.jpg

К обеду выдалась передышка; чужие моряки разбрелись кто по кораблям, плыть дальше, кто — по городу, отдыхать. Поэтому у нас стало почти пусто, пока в дверь не ввалилась троица — Меннерс, отец и падре. Они выглядели крайне довольными и о чем-то оживленно беседовали. Меннерс заметил меня первым:

— Ассоль! Как удачно, что ты здесь! — рассиялся он совершенно незнакомой мне яркой улыбкой. — Как раз дело есть!

— Я уже боюсь этой его фразы, — добродушно пробурчал отец падре, садясь за стол. — В прошлый раз я потерял отличные сапоги из-за его очередной безумной идеи.

Падре, принимая из рук матери Меннерса тарелки с обедом, пожал плечами:

— Наверно, стоило подумать о последствиях до того, как советовать ему Жюля Верна?

Я только хлопала глазами в удивлении. Папа посоветовал Меннерсу Жюля Верна, и после прочтения тот вдохновился и втянул их в какую-то авантюру?

Кажется, жизнь в Каперне бурлит вовсю, а я и не знаю!

— Нет-нет, больше никаких пещер! — бодро заверил Меннерс, орудуя вилкой с большим энтузиазмом. — Совершенно безобидное и мирное дело!

— Не верю я в безобидность твоих затей! — закатила глаза мать Меннерса, присаживаясь к нам. — Кстати, ты знал, что Эми подвернула ногу?

Меннерс разом всполошился:

— Нет! Но как же ты?.. — встревожился он.

— А вот так! — резко отрезала мать, напомнив мне то, какой она была раньше. — Крутилась, как волчок, пока Ассоль не подоспела на помощь.

Я почувствовала, что безудержно краснею; мне совершенно точно не хотелось афишировать свой сегодняшний поступок, и я чувствовала большую неловкость.

Однако Меннерс только поблагодарил меня и тут же ринулся с энтузиазмом рассказывать мне о своей новой затее:

— Ассоль, я там нашел в стихах несколько песней, и подумал! У Лонгрена хорошо получается их на музыку класть, а если бы ты согласилась петь у нас? — сумбурно, не сумев до конца объяснить идею, предложил он.

— Какие песни в стихах? — лишь смогла в недоумении переспросить я.

— Ну, знаешь, «Веселый Бог Удачи…» — начал было Меннерс, но отец перебил его, задорно пропев:

— Веселый Бог Удачи

Умножил мой доход,

Мои товары в трюмах

И мой богатый флот! [1]

Спустя пару строф оказалось, что ни папа, ни Меннерс всех слов не помнят; Меннерс сбегал куда-то и вернулся с книжкой, и я с удивлением обнаружила себя разучивающей текст. Формально я не успела согласиться, но почему-то как-то все решили, что я согласна петь это в таверне по вечерам, и я не успела сообразить, как я к такому повороту отношусь.

Петь я любила, и очень. Но отец всегда был против того, чтобы я это делала на людях, а тем паче — в таверне. Полагаю, он боялся за меня. Что изменилось?

Я несколько дней не могла найти ответ на этот вопрос. Песню уже и разучила, и даже исполнила несколько раз. И только потом поняла. Когда ко мне полез первый пьяный матрос приставать.

Полез-то полез.

И наткнулся на лопату в руках Меннерса (Лопата? Серьезно? Откуда он ее взял и зачем?)

И тогда мне стало понятно и прежнее беспокойство отца, и его нынешнее спокойствие.

Раньше он углядывал опасность не только в посетителях таверны, но и в ее владельцах. Я помню, как он буквально озверел, увидев меня в тот вечер в объятьях Меннерса.

А теперь что-то изменилось, и он не только не видит в нем угрозы больше — он видит в нем моего защитника.

Это стоило обдумать.

Но, так или иначе, я была рада возможности петь столько, сколько мне захочется. Мне нравилось это занятие. Мне нравилось, кроме того, петь дуэтом с Меннерсом — у него был красивый, сильный голос. Я чувствовала себя очень счастливой, когда пела с ним; правда, иногда это было неловко, и кое-что смущало меня — когда мы пели любовные дуэты.

Хотя с того момента, как я вернулась в Каперну, Меннерс и слова мне не сказал о любви — последним его признанием стали те переделанные строки Шекспира — я чувствовала его любовь во всем. Это и смущало меня, и отдавалось в душе теплым радостным чувством — не знаю, почему, но мне было приятно его отношение.

При этом я крайне боялась объяснения — я не знала, что ответить ему, что сказать, как себя вести. Я не могла даже разобраться в своих чувствах к нему, — по больше части мне было стыдно и неловко. Но в те моменты, когда он был рядом, он вел себя так естественно и просто, что никакого стыда и неловкости не оставалось; я не знала, что и думать, и просто позволяла жизни течь так, как она течет.

1. Автор обещал больше не цитировать, автор не преуспел, автор не виноват — это все раздухарившийся Меннерс. И Дж.Р.Киплинг, «Песня Диего Вальдеза».

Глава опубликована: 07.09.2019

Глава вторая. Теплый зефир

Глава вторая. Теплый зефир


* * *


Разговор, которого я так боялась, произошел неожиданно и пошел совсем не по тому пути, как я предполагала.

Все началось с того, что я отправилась на побережье собрать ракушек — хотела смастерить себе бусы. Меннерс увязался со мной — был субботний день, дел в таверне немного. Сперва я чувствовала стеснение — мы с ним не оставались раньше наедине, и я не знала, о чем и как с ним говорить, но он первый очень интересно подобрал тему для разговора, и я сама не заметила, как не только дошла до побережья, но и успела насобирать много ракушек. Это была чудесная прогулка, и я отлично провела время с ним, и на обратном пути не могла не поделиться своим наблюдением:

— Ты так изменился, Хин! Словно совсем другой человек стал!

К моей неожиданности, он, еще секунду назад веселый и открытый, разом помрачнел, словно закрылся и даже остановился. В недоумении и мне пришлось остановиться. Я не понимала этой перемены в нем; я чувствовала, что очень сильно его задела — но чем?

Наконец он отмер, посмотрел на меня мрачно и горько:

— Изменился, значит? — и снова зашагал вперед, но без прежней легкости и беспечности, и после недолгого молчания продолжил: — Нет, Ассоль, я совсем не изменился.

Мое недоумение росло. Мы некоторое время шагали сквозь поле в тягостном молчании; я чувствовала в нем обиду и какую-то обреченность, но все еще не могла понять, в чем дело.

— Я не изменился, — спустя долгое время повторил он. — Я был таким всегда, Ассоль. Только ты этого не видела, — он остановился, посмотрев на меня в упор.

Под этим взглядом я безудержно покраснела.

— Не видела? — глупо и беспомощно переспросила я, потому что нужно было что-то сказать, как-то сбежать из-под его тяжелого, мрачного взгляда.

— Не видела, — с горьким смешком подтвердил он и отвел глаза. Сел прямо на землю, посмотрел куда-то в небо, с беззлобным упреком пояснил: — Я ведь не был Греем.

Я вся зацепенела; слышать этот почти-упрек было больно.

— Я ведь не Грей! — горько рассмеялся он и откинулся спиной в траву. — Куда мне, грубому трактирщику из Каперны!

— Хин! — вырвался у меня протест против столь несвойственного ему самоуничижение.

Он снова сел и посмотрел на меня:

— Да сядь, что ли, рядом, не покусаю же.

Я села.

Он снова откинулся спиной на землю и куда-то в небо объяснил:

— Ты ведь вообще во мне живого человека не видела, Ассоль.

Дальнейшее молчание предлагало возразить; но возразить мне было нечего. Меннерс был безжалостен в своей правдивости: я действительно не видела в нем — человека.

— Мы же тут все скотины прагматические, — по-прежнему беззлобно продолжил он вещать в небо, — куда нам, приземленным, до твоей высокодуховности. Это же только ты можешь книжки читать, музыку любить, цветы сажать.

Он говорил с легкой, необидной, почти ласковой насмешкой — но мне было ужасно больно и стыдно, потому что он говорил сущую правду.

Я вознеслась на свой маяк над всеми ними; я действительно не считала их за равных себе. Я бредила своей мечтой, я была ужасно высокого мнения о самой себе и о своих высоких духовных качествах. Я не хотела смотреть вниз, на подножье своего маяка. Не хотела признавать за ними — что они тоже люди, которые тоже чувствуют и мыслят.

Это была гордыня во всей ее отвратительной неприглядности.

Я чувствовала, что слезы так и текут по моим щекам; но я была благодарна Меннерсу, что он открыл мне глаза.

— А я так долго пытался доказать тебе, что я — тоже человек! — горячо говорил он. — Я так хотел, чтобы ты хоть однажды — хоть однажды, Ассоль! — взглянула на меня как на живого человека! По-настоящему! — в его голосе слышалось застарелое отчаяние. — Но ты всегда глядела мимо меня, как будто я не существовал. Ты всегда отказывала мне в признании, что и мои чувства могут быть — любовью. Даже не рассматривала всерьез, ни разу.

Он был ужасно прав; и мне было ужасно горько. Я, действительно, раньше и мысли не допускала, что он способен любить. Разве такие, как Меннерсы, — способны любить?

— И тогда я сорвался, — глухо признался он. — Я отчаялся докричаться до тебе. И решил любой ценой заставить тебя выйти за меня замуж — чтобы доказать… доказать, что я — тоже человек, тоже могу любить! Глупо, да?

Он снова сел и посмотрел на меня; я попыталась отвернуться, чтобы спрятать слезы, но не преуспела в этом. Он нахмурился:

— Не надо плакать. Ты очень хороший человек, Ассоль.

Он сказал это с таким искренним убеждением, что я только пуще расплакалась; спустя секунду с удивлением обнаружила, что утыкаюсь носом в его грудь — он успел придвинуться ближе и обнять меня.

— Представляешь, Ассоль, — он гладил меня по волосам, а его голос отвлекал меня от грустных мыслей, — я ведь в самом деле думал, что это хорошая идея. Понимаешь? Я думал, что если заставлю тебя выйти за меня замуж, уж тут-то ты увидишь, что я тоже человек.

— Да уж, отличный способ произвести впечатление на девушку, — пробурчала я.

Он тихо рассмеялся.

— Вот такой я, да, конкретный, — и прижал меня к себе сильнее.

Слезы у меня уже закончились; и теперь мне было и неловко, и любопытно — Меннерс пах чем-то терпким и кожаным, а еще, кажется, какими-то специями — наверно, помогал с утра матери на кухне. Я со всей определенностью догадывалась, что, если подниму голову — поцелует.

Мне стало страшно; меня никто никогда не целовал, кроме Артура, но Артур — это само собой разумеется. А Меннерс? А если мне не понравится? А если понравится? А как себя потом вести? А вдруг это все испортит?

Сотни панических мыслей кружили мне голову; я боялась поднять лицо от его груди, боялась столкнуться с реальностью его губ, его чувства, его… внутреннего содержания?

Я должна была откровенно признать перед собой: я знать не знала, что за человек — Хин Меннерс.

https://sun9-49.userapi.com/c857432/v857432616/46114/CKW1WxTFWFI.jpg

И больше всего в этой ситуации меня пугало, что где-то в глубине моего сердца мне было — любопытно.

А как он целуется? Я бы раньше предположила, что грубо и жестко, не думая о чувствах девушки, целеустремленно получая от поцелуя то, что хочет; но во всем, что он делал по отношению ко мне, всегда было столько заботы — может, и в поцелуе он был бы столь же заботлив? А какие у него губы, мягкие или жесткие? А что бы я почувствовала бы?

И вот, спустя минут пять, когда я основательно накрутила себя этими бесчисленными вопросами, мне вдруг пришла в голову мысль: ой, а что, если он и не собирался целовать меня, а я тут придумала и накрутила?

Я даже рассмеялась от этой мысли; мне вторил его тихий, непривычный смех, который было так странно слушать с такой позиции — его легкие были слишком близко к моему уху, и я чувствовала вибрацию его смеха щекой, что было очень забавно и необычно.

— Повеселела наконец? — мягко спросил он.

Мне неожиданно захотелось рассказать ему, о чем я думала; но я подавила это желание и просто отстранилась, не осмеливаясь смотреть на него прямо. Однако взгляды искоса так и пробивались сквозь мою показную невозмутимость — мое любопытство никуда не делось.

— Ты знаешь, — вдруг продолжил он вроде бы уже закрытую тему, — я ведь даже нашел себе такие благородные объяснения. Мол, надо вас с Лонгреном защитить. Мол, замужем за мной ты будешь в безопасности. Ни в чем не будешь нуждаться. Я же буду так о тебе заботиться. И меня так обозлило, знаешь, когда ты предложила петь и стирать. Это было так… обидно… — слова так и лились из него, и я не смела прервать. — Ты не хотела быть обязанной мне, ни в чем. Не хотела просто попросить у меня денег; ты была готова умолять, чтобы мы забрали заявление, — но не попросить денег на штраф. И меня так обозлило, что у тебя нет денег даже на такую мелочь, что ты должна во всем себе отказывать, что ты готова выполнять самую грязную работу, если наступит нужда… а я ведь мог, мог — от всего этого тебя защитить.

Он замолчал, и я попыталась его ободрить:

— Да, в такой трактовке и впрямь выглядит несколько… пригляднее. Не думай, что я не заметила. Просто…

— Просто я тебе отвратителен, да, — легко и насмешливо согласился он. — Я помню, ты всегда в ужасе уворачивалась от моих рук.

Наверно, это был тот момент, когда было бы удачно сказать, что я всего пару минут назад думала о поцелуях с ним, но я слишком смутилась, чтобы быть столь откровенной. Все, на что я нашла в себе силы — заверить его:

— Ты вовсе не отвратителен, Хин.

Он заинтересовано бросил на меня взгляд:

— В самом деле? То-то ты от меня шарахаешься с самого твоего приезда?

Я покраснела неудержимо и отвернулась.

— Это не поэтому, — пробормотала я.

Он снова придвинулся ко мне и настойчиво спросил:

— А почему тогда?

Рассказать было сложно, но он был честен со мной, и нужно было ответить тем же.

— Понимаешь, Хин, — попыталась объяснить я, — я же всю жизнь думала, что любовь... любовь, это… — слова закончились внезапно и категорически.

— Видеть одни и те же сны, смотреть в одном направлении за горизонт и быть верным до конца, — неожиданно подсказал он.

Я с удивлением взглянула на него — как ему удалось так верно подобрать слова? Он прочитал этот вопрос в моем выражении лица и едва приметно усмехнулся. Он ничего не ответил, но я поняла: ведь он любил меня и искал способа вызвать ответные чувства — и, конечно, пытался разобраться, что именно под любовью понимаю я, и как эту самую любовь во мне пробудить.

— Да, так и есть, — опять смутившись, приняла я его определение. — И это было для меня очень важно. Я думала, понимаешь, что любовь — она одна на всю жизнь. Что однажды полюбила — и это уже навсегда.

— Могу представить, — необидно рассмеялся он, и я догадалась, что он смеется над собой.

— И теперь я не знаю, как быть дальше, — растеряно призналась я в самом главном и самом ужасном. — Я поняла, что наши отношения с Артуром… с Греем, — зачем-то пояснила я, хотя он и так понял, о ком я. — Что это не то, чего я хочу, за что я готова бороться. Мы оба с ним поняли; у нас у каждого была мечта, и мы нашли исполнение этой мечты друг в друге. Но это не было любовью; мы были чужие, Хин, понимаешь? И не захотели притворяться всю жизнь, что мечта стала явью. Потому что не стала. Грей приплыл, но мечта не сбылась, понимаешь? И я не знаю, что теперь, — совсем потерялась я.

— Потому что ты жила только своей мечтой, — спокойно кивнул он, и я удивилась, как хорошо он меня понимает. — Твоя мечта была твоим внутренним стержнем, она давала тебе силы, она была смыслом жизни. А теперь мечты нет. И тебе нужно учиться жить заново. Искать стержень внутри себя самой.

Он говорил просто и совершенно понятно; куда проще и понятнее, чем подобную мысль выражала писатели и философы.

— Пфф! — вдруг резко выдохнул он и снова лег на спину, жмурясь на солнце. — Что ж, это звучит перспективнее для меня. По крайне мере, в отсутствии идеального соперника из мечты, план по завоеванию твоего сердца выглядит куда более выполнимым.

Он говорил серьезные вещи, но так смешливо, что я не удержалась от смешка:

— У тебя есть план по завоеванию моего сердца?

— Еще бы! — гордо подтвердил он и принялся дурашливо загибать пальцы: — Заручиться расположением твоего отца — сделано. Заручиться расположением падре — сделано. Научиться разбираться в цветах — готово. Прочитать кучу книг — есть. Соблазнить тебе петь дуэтом — получилось. Проводить с тобой больше времени наедине — в активном претворении в жизнь.

Он так явно выпендривался, что я рассмеялась:

— Да ты основательно подготовил свою кампанию!

— Еще бы! — гордо надул он щеки. — Меннерсы ничего не делают спустя рукава! Основательность, и только основательность — залог нашего успеха!

Ветер шелестел в травинках крайне уютно, а где-то невдалеке щебетала одинокая птичка. Идиллия.

— Тогда я, кажется, обречена, — решилась пококетничать я — не то чтобы кокетство мне когда-нибудь удавалось, но я читала в книгах, как это делают героини, и мне всегда хотелось попробовать и самой: вот и выпал случай!

Хин перевернулся на живот и принялся болтать ногами в воздухе; глядел он при этом на меня весело и удивленно — от него не укрылась моя попытка кокетства, и он, как никто другой, знал, что кокетство вовсе не в моем характере:

— Ба! Никак мои акции растут?

— Похоже на то, — смущенно призналась я, срывая какой-то стебелек и отчаянно делая вид, что разглядывать его — самое интересное занятие на свете.

— Тогда нам стоит продолжить путь прямо сейчас, — решительно вскочил он и потянул меня за руку наверх, — пока мне не пришла в голову идея развить успех и зацеловать тебя прямо здесь. Боюсь, моя поспешность может только все испортить.

— Наверно, — смутилась я, хотя и не была уверена, что поцелуи сейчас были бы такой уж плохой идеей.

Опершись на поданную им руку, я встала и пошла рядом; он не спешил отпускать меня, и я не спешила отнимать ладонь — его пальцы были приятно теплыми и неожиданно мягкими.

— Я буду бесконечно терпелив и последователен! — с комично торжественным видом заверил он, а потом рассмеялся: — Пожалуй, я буду терпелив до такой степени, что тебе первой придется целовать меня.

— Тебе придется ждать вечность! — рассмеялась я легко и открыто такой идее.

— Посмотрим, — прищурился он и смерил меня самым веселым взглядом. — У меня еще есть козыри в рукаве.

— Неужели? — усомнилась я. — Мне кажется, ты уже забросал меня своими козырями с ног до головы!

— И тем не менее, — серьезно кивнул он. — У меня есть к тебе еще одно предложение, от которого, как я надеюсь, тебе не захочется отказываться.

С детским чувством ожидания сюрприза-подарка я потребовала продолжения.

— Ты знаешь, я в нашей школе читаю ребятам вслух? — уточнил Меннерс и выложил: — Мне бы не помешала напарница. Не то чтобы я хорошо читал отрывки от женского лица.

Я почувствовала, что снова не могу удержаться от смеха: эта была та ловушка, мимо которой я не смогла бы пройти при всем желании.

— Убедил! — подняла я руки вверх, сдаваясь. — От этого я и впрямь не смогу отказаться!

По его губам скользнула столь довольная усмешка, что я поняла: в деле будет очевидный подвох. Вот только отступать назад поздно… да и не хочется, по правде говоря.

И он все еще держал мою руку.

И почему-то я чувствовала, что это — правильно.

Глава опубликована: 07.09.2019

Глава третья. Порывистый небельвинд

Глава третья. Порывистый небельвинд


* * *


Ассоль за этот год изменилась, и очень. Я с удивлением наблюдал за ней, в восхищении открывая все новые и новые черты. Это была она, все та же Ассоль, до последней черточки та же; но в ней появилось теперь так много того, чего я не знал, с чем не был знаком…

Я бы сказал, что она стала более приземленной, но приземленность и Ассоль — явно несочетаемые понятия. Она не могла быть приземленной ни капли; даже когда мыла полы в своем домике, помогала падре подсчитывать пожертвования или замазывала детям разбитые коленки — ни грамма приземленности ни в одном ее действии. И все же, все же — она…

Она спустилась со своего маяка к нам; она стала… вовлеченной.

Не приземленной, а вовлеченной.

Раньше она была над всеми нами; была отдельно. Ее устремления были далеки от нас, ее взгляд был обращен за горизонт, она связывала свое будущее только и исключительно с отплытием из Каперны.

Теперь в ней что-то изменилось; она спустилась к нам и стала одной из нас, при этом до последней черточки сохранив верность себе. Она была все та же мечтательница-Ассоль, витающая в облаках, вся сотканная из поэзии, рассвета и морской пены, таинственная неяда, танцующая в лунном свете. Но теперь, если она плела цветочный венок — звала мать составить ей компанию, если пела песню — вовлекала в это всех окружающих, если читала книгу — просила меня прочесть тоже, чтоб обсудить, если шила — то учила и ребятишек делать такой же фасон, если вышивала — звала девушек разделить узор. Она была вполне и во всем та же; и все же — изменилась удивительно и невообразимо.

Я думаю, в этом во многом была заслуга матери. Долгие годы она травила Ассоль и Лонгрена, увлекая за собой всех местных кумушек, а вслед за ними — и их мужей. Теперь же, напротив, она стала привечать Ассоль, — уж не знаю, что за перемены стукнули в ее голову. Но вслед за матерью и другие стали относиться к Ассоль теплее, и та буквально рассиялась солнышком нам навстречу. Я не мог понять — неужели это все время было скрыто в ней? Неужели мы сами виноваты, что не давали этому раскрыться?

Но если эта глобальная перемена и казалась основной в ней, то была и другая, которая касалась уже меня — ее отношение и ко мне поменялось очевидно и четко. Раньше она словно была закрыта от меня непреодолимой стеной; я не был способен пробиться сквозь эту стену, не было никакой возможности приблизиться к ней: она существовала в другом измерении, в котором Хина Меннерса не было на свете. Теперь же — теперь стена исчезла.

И я мог подойти к ней и почувствовать ответ.

Мог задавать вопросы — и быть услышанным.

Мог говорить — и быть понятым.

Мог смотреть — и ловить ее взгляд.

Я не мог в это поверить. Много лет я бился в эту неколебимую стену головой — и не сумел добиться даже трещинки, даже легкого прогресса, даже намека на установление отношений. Теперь же — теперь все получалось так легко! Я что-то делал — и она реагировала, я подходил — и она оставалась рядом, я чувствовал — и она чувствовала тоже.

Это было…

Необыкновенно.

Я даже представить себе не мог.

Даже вообразить не мог.

Никогда, даже в самых смелых мечтах, я и не предполагал, что это — так…

Прекрасно.

А ведь… ведь между нами еще даже не было никаких любовных отношений! Мы просто медленно сходились, приближались друг к другу; и это уже было — так прекрасно, как я и представить в своем воображении не мог!

Раньше я много грезил о ней: я мечтал обнимать ее, целовать, прижимать к себе, ласкать, слышать ее голос, чувствовать ее запах. Мне виделось это самым волшебным и невероятным на свете.

Я даже представить себе не мог, насколько прекрасно может быть — встречаться взглядами, случайно задевать руки друг друга, стоять рядом и улыбаться, слушать интонации, говорить о пустяках, за этими пустяками в подтексте скрывая большее, читать в ее взгляде несказанное, договаривать друг за друга фразы…

Это сказочное, несметное богатство обрушилось на меня сразу, вдруг; и я не мог поверить, что так — бывает.

Да, прежние мечты были по-прежнему желанны мне, и я страстно хотел однажды назвать ее своей женой; и я чувствовал несомненно, что однажды — этот день наступит. Я читал это в ее смущенно-радостном взгляде, в ее вибрирующих интонациях, в дрожании ее руки, в самом повороте ее головы — когда она оборачивалась, заслышав мой голос. Но то, что уже у нас было, тоже было прекрасно, невозможно, немыслимо прекрасно.

Я наслаждался каждым мигом; я чувствовал крылья за спиной и готов был сделать все на свете, лишь бы она улыбалась и чувствовала то счастье, в котором я уже бултыхался с головой.

Я был поражен до глубины души, что можно чувствовать — так.

Я всю жизнь думал, что люблю ее; но теперь мое прежнее чувство казалось мне смешным и детским на фоне того, что происходило с нами.

Мне было сложно поверить, что это — на самом деле происходит. И я боялся, что это может закончиться в любой момент. К полной своей неожиданности, я поймал себя на нерешительности — я боялся как-то форсировать наши отношения, как-то сближаться с ней. Я боялся, что она оттолкнет, испугается, убежит.

Право слово, я даже взглянуть ей в глаза слишком долго боялся!

Это было непривычно и нетипично для меня; и я не очень умел с этим справляться.


* * *


Меня очень смущало то, как он смотрит на меня, но в то же время — хотелось, чтобы смотрел еще.

С Артуром все было как-то просто, как-то само собой разумелось, что мы созданы друг для друга, поэтому не о чем тут говорить. А с Меннерсом…

С Меннерсом у нас была слишком длинная и богатая история взаимоотношений, и даже еще более сложная — если вспоминать историю наших семей. Это не могло быть просто; но он — просто — смотрел.

И мне было — просто — приятно.

Приятно, когда смотрит. Приятно, когда улыбается. Приятно, когда за руку берет. Приятно, когда читает детям вслух стихи — а смотрит на меня, читает мне.

Мне было радостно с ним читать; у него это хорошо получалось. Раньше я не замечала, что у него красивый голос, — хотя он часто пел в таверне. Теперь же я заметила, какое богатство интонаций ему доступно.

И, конечно, я довольно быстро поняла, в чем был тот самый подвох с чтениями — ему явно доставляло особое удовольствие разыскивать и прочитывать со мной дуэтом любовные отрывки. Мне кажется, это было его способом открыто объясняться мне в любви, при этом не ставя меня в неловкое положение, — я не должна была гадать над реакциями, у меня был мой текст; и при этом слова, которые я читала, не были моими, и я могла не переживать, что он воспримет их как мои. Сперва я немного смущалась; но его яркие горящие глаза рождали у меня в сердце непонятную, непривычную радость. Мне нравились эти чтения, и я сама с особым удовольствием отыгрывала свою часть текста.

Надо сказать, что декламация Хину удавалась просто поразительно — он не просто читал, не просто вкладывал чувства в голос; он жил текстом. Мимика, жесты, даже сама поза и манера держаться, скорость и громкость речи — он полностью входил в образ, иногда даже вскакивал и начинал ходить или брать в руки какие-то предметы. Это навело меня на мысль, которую я долго не решалась озвучить: а что, если нам попробовать всерьез разыграть какую-нибудь сценку?

Когда я все же осмелилась это предложить, то была удивлена яркости его реакции — у него глаза разгорелись самым настоящим вдохновением, и он немедленно заявил, что это всенепременно должны быть «Ромео и Джульетта». Этот выбор меня немало удивил: я уже выяснила, что Меннерс невысокого мнения о трагедиях Шекспира, и конкретно эта ему совсем не нравится. Однако, конечно же, роль Джульетты виделась мне весьма заманчивой, и я не могла отказать. Было решено; мы выбрали, естественно, сцену на балконе, и постановили разыграть ее однажды вечером в трактире.

К подготовке мы подошли основательно. Я взялась шить костюмы — а вот ткань и детали для них прикупил Хин — и его мать мне даже решила помочь, и привлекла еще нескольких девушек. Тем стало интересно, что мы задумали, и вскоре по всей Каперне разлетелись самые невероятные слухи, а к Меннерсу в трактир зачастили с вопросами, когда ждать представления. Сопоставив размеры трактира с числом интересующихся, мы пришли к выводу, что ставить сценку придется, по крайней мере, три раза, что, конечно, нас только воодушевило — хотя я и крайне волновалась, как все пройдет.

Надо сказать, что, пока я шила, Меннерс тоже времени даром не терял. Заручившись поддержкой отца и призвав на помощь еще пару крепких завсегдатаев, он сколачивал в углу трактира самый настоящий балкон — а его мать уже подбирала цветы, которые расставит внизу и на бортике, создавая видимость сада.

Пока мы возились с костюмами и балконам, падре тоже не сидел праздно, а мастерил из большого фонаря и каких-то занавесок самую настоящую луну.

Чем ближе было к моменту, когда нужно было показывать нашу задумку, тем больше я волновалась. Одно дело — читать вслух детям, благодарным слушателям. Другое — показывать небольшое представление для взрослых. И, хотя мы отрепетировали несколько раз, и, по словам близких, получалось у нас отменно — волнение мое не проходило. Тогда Меннерс, подумав хорошенько, извлек на свет Божий новую идею: он предложил разнообразить декламацию пением — ведь наше пение заведомо удачный вариант, который уже полюбился гостям трактира, и, даже если в самой сценке будут какие-то огрехи, или она покажется скучной и сложной капернским жителям, пение уж точно сумеет все выправить.

Я была в восторге от этой идеи! Действительно, с песнями мы гарантировано не прогадаем; осталось выбрать. Порывшись в нашем репертуаре, мы нашли неплохую серенаду, которую вполне мог исполнить влюбленной Ромео; и для Джульетты отыскался отличный романс. Обе песни были знакомы нашим посетителям, обе были любимы, так что, думаю, они нас подстрахуют.

…как оказалось позже, я волновалась напрасно.

Все три вечера имели грандиозный успех, и люди хотели посмотреть еще и еще, — мы еще две недели показывали эту сценку, вместе с песнями, конечно. Я даже не ожидала такого отклика! Где жители Каперны — и где страсти шекспировских героев!

Самое удивительное, что дамы стали шить себе новые наряды «в стиле Джульетты», и ко мне неоднократно приходили с советами; кому-то я помогала и руками, и это стало неплохим заработком. Я видела, по меньшей мере, два десятка таких нарядов на улице; вот уж чего не ожидала!

Балкончик, кстати, решили оставить. На нем поставили маленький столик «для парочек», который можно было за отдельную плату зарезервировать. Столик отличался от остальных в зале, был изящным, с кружевной скатертью, а еще там всегда стояли цветы. Это стало популярным местом для нашей молодежи, и «свидание на балкончике Джульетты» сделалось предметом девичьих мечтаний. Особенно этому радовалась мать Меннерса, неоднократно хваля нас за задумку: мол, и пьесы к делу пришлись.

Сама сценка обсуждалась неоднократно, и в разном духе. В большинстве своем зрителям было не очень понятно, что происходит между героями, чем вызваны такие предосторожности при их свидании. И я, и Меннерс, и падре, и другие причастные неоднократно объясняли сюжет шекспировской пьесы, и это нам здорово поднадоело, учитывая, что наши отсылки к книге все игнорировали. Жители Каперны не читали и читать не хотели; но они хотели смотреть. Чем дальше, тем очевиднее становилось, что нам придется поставить всю пьесу — да еще и в сжатом и адаптированном виде.

Над адаптацией отец и падре работали неделю; где-то убирали куски, где-то упрощали текст, где-то вставляли удалые трактирские песенки. Естественно, нам пришлось поднабрать «актеров»: мать Меннерса взяла роль кормилицы, падре — роль священника, конечно, а отец — стал градоправителем Вероны. На другие роли тоже нашлись желающие, и худо-бедно мы приступили к репетициям.

Этот процесс тоже оказался непростым; долго рассказывать, сколько перипетий и приключений пережило наше предприятие — но всего спустя два месяца мы таки дали наше представление!

Наверно, по сравнению со спектаклями в Лондоне оно смотрелось бы бледно; но и публика наша была неизбалована такими зрелищами, и все «актеры» постарались от души, а уж идея разбавить текст пьесы песнями и вообще удалась на славу!

Однако, должна признать, не всегда нам все удавалось просто. Однажды во время спектакля прямо к нам на импровизированную «сцену» полез пьяный матрос — ему что-то оскорбительное почудилось в каких-то словах Ромео. Отец, который находился в этот момент за кулисами (кои были представлены простой ширмой), попытался перехватить его. Завязалась потасовка. Пьяный матрос схватился за декорацию, изображающую дерево, и попытался использовать ее как оружие; Меннерс поперся разнимать дерущихся, со своей почти настоящей рапирой (точнее, рапира была вполне настоящей, но затупленной до такой степени, что едва ли могла нанести иной урон, кроме синяков). Я не вполне поняла, когда это вылилось во всеобщую потасовку — мать Меннерса сразу же утащила меня на кухню, вместе с другими девушками, которые помогали нам в спектакле, и крепко закрыла дверь на внутренний засов. Ух и натерпелись мы в тот день страху!

В другой раз, чтобы обойтись без подобных срывов, Меннерсы попросили какого-то старого знакомого сидеть поближе к сцене и иметь оружие под рукой — чтобы утихомирить вовремя разбушевавшихся зрителей. Затея увенчалась успехом, но само происшествие я долго еще не могла вспомнить без дрожи.

Играть мне понравилось не меньше, чем петь; было интересно представлять себя Джульеттой, отдаваться ее чувствам, проживать ее жизнь — пусть недлинную, но столь полную эмоциями и событиями. Хотя сперва всеобщее внимание меня смущало, но вскоре я освоилась на сцене; тем более, что меня всегда поддерживал Хин — который ради роли Ромео даже пригладил свой вечный хаер и стал выглядеть вполне респектабельно.

Затея с представлением оказалась тем более интересной, что ею заинтересовались заезжие матросы, и Меннерсы довольно быстро придумали продавать на зрелище билеты — прям как в настоящем театре! Так что нам удалось не только окупить расходы на костюмы и декорации, но и выплатить немного денег всем, кто участвовал в постановке — от своей доли мне не удалось откреститься, потому что все сошлись в том, что негоже главной актрисе выступать бесплатно. Мне было приятно; и очень удивительно было заработать свои собственные деньги тем, что доставляет мне столько радости — до этого я всегда думала, что деньги зарабатываются только чем-то неприятным и неинтересным.

Но, глядя на мать Меннерса, я все больше убеждалась, что у меня были совершенно превратные взгляде о работе. Раньше у меня не было ни причин, ни возможности к ней приглядываться, а теперь, когда я довольно часто оказывалась в их доме, то я невольно увидела, с каким удовольствием она выполняет свою работу. Как онк колдует над блюдами, украшая веточкой зелени даже самую банальную яичницу; как она напевает, подметая полы; как с особым удовольствием плескается в лоханье с мыльной водой, отмывая посуду; как с нежной заботой поливает и подрезает свои цветы на продажу; как с вниманием и сосредоточенной улыбкой прошивает костюм Ромео для Хина. Я была искренне удивлена, когда поняла, что она любит свою работу; что она все, чем занимается, делает с любовью и вниманием. Я не ожидала найти в ней такую черту, и мне в очередной раз стало стыдно за свою слепоту.

А еще мне стало понятнее немного, почему она раньше так меня ненавидела; дело было не только в семейной вендетте. Я отрицала тот мир, который она строила, я хотела сбежать из города, который она любила всей душой, — ей было больно и за Каперну, которую я не желала разглядеть, и за сына, любви которого я в упор не видела.

Я не знаю, что сделал Меннерс, чтобы примирить свою мать с моим отцом; мне казалось, между ними никогда не будет возможности нормального человеческого общения; но теперь, когда наша вражда была забыта, а я вернулась в Каперну, мать Меннерса открылась для меня совсем с другой стороны.

И это было мне уроком.

Глава опубликована: 07.09.2019

Глава четвертая. Нежный форано

Глава четвертая. Нежный форано


* * *


Я старался держать свои руки при себе и держаться от нее на благовоспитанном расстоянии.

Это было сложно.

Ассоль была здесь, она была рядом, так близко, так близка, — впервые близка! Мне хотелось прикасаться к ней каждую минуту.

Однако я старался и крепился; слишком свежа была память о том, как она отталкивала меня, как избегала моих прикосновений — я боялся поспешностью все испортить.

Одно, что я позволял себе, — брать ее за руку всякий раз, когда это было удобным.

Она ни разу своей руки не отдернула, и я видел в этом положительный знак. И все же боялся спешить, боялся спугнуть.

Держаться за руки для нас стало привычной формой общения; настолько привычной, что мы зачастую обменивались какими-то мыслями или мнениями через рукопожатия — оказывается, этим способом можно передать так много! То она сжимала свою ручку чуть сильнее, привлекая мое внимание к чему-то и словно спрашивая моего мнения, — а мнение это я мог высказать тем же характером рукопожатия, отображая силой эмоции. То я раз за разом признавался ей в любви, мягко поглаживая ее руку большим пальцем; она так не делала никогда, но по ее улыбке и взгляду было видно, что ей приятно. Я мог успокоить ее, чуть плотнее сжав руку, она могла выразить смех, помотав пальцами. Мы постоянно разговаривали с нею вот так — руками — и это было что-то удивительное.

Держать ее за руку стало моей потребностью, моей привычкой. Оказавшись с нею рядом, я первым делом протягивал к ней ладонь — и всегда получал ответ. А однажды было, что я со спины не заметил ее, и она тихонько подошла сзади и сама взяла меня за руку.

Я боялся того, что могут сказать наши общие знакомые: но все они проявляли деликатность и никак не отмечали столь интимное обыкновение, возникшее меж нами. Я был благодарен им всем — в первую очередь за Ассоль, такую ранимую и хрупкую. В наших отношениях еще не все было решено, и я знаю, ее бы ранили досужие разговоры посторонних — а посторонними в этом деле были все, кроме нас двоих.

Понятно было, что еще не все меж нами сказано. Но я не знал, как начать этот важный разговор, и, по правде говоря, боялся его. Мне кажется, она чувствовала нечто похожее; однажды, когда мы сидели на большом поваленном дереве над ручьем, она сказала с отчаянной решительностью в голосе:

— Ну, так может годами тянуться! Надо все же решиться и поговорить!

Я улыбнулся со смущением; она выглядело и храбро, и робко одновременно — гремучая смесь.

Ее большие-большие глаза смотрели мне в самую душу, когда она спросила смущенно, но решительно:

— Хин, ты ведь… ты ведь любишь меня, да?

Я не ожидал такого странного вопроса, и привычно выразил свое недоумение соответствующим вопросительным рукопожатием; подумал, что ей, возможно, нужен словесный ответ, и подтвердил:

— Да, Ассоль, конечно, я люблю тебя. Не понимаю, что вызвало твои сомнения?

— Ну, — она покраснела и отвела глаза, и мягко повела зажатыми пальцами, выражая смущение и растерянность. — Я дурно поступила по отношению к тебе.

Я сразу понял, о чем она, и рассмеялся, рукой сжимая ее ободряюще; когда она ответила робкой улыбкой, серьезно сказал:

— Но я поступил по отношению к тебе не лучше.

— Оба хороши, — признала «ничью» она.

— Ну, зато мы поумнели теперь, — нашел плюсы я.

Неожиданно она забрала у меня свою руку, глядя куда-то в горизонт, спросила голосом странно безразличным, неестественным:

— Думаешь, у нас получится?..

Я помолчал, обдумывая ее вопрос серьезно.

— Если мы оба захотим — получится, — озвучил я результат своих размышлений.

Подал ей руку ладонью вверх; она вернула мне свою руку и глубоко вздохнула, повернула ко мне лицо.

И я поцеловал ее до того, как вспомнил, что, вообще-то, планировал не торопиться.

Впрочем, может, я и не поторопился?

Судя по тому, с какой нежностью она прижалась ко мне в ответ, — совсем даже не поторопился!

Глава опубликована: 07.09.2019
КОНЕЦ
Отключить рекламу

1 комментарий
Третий раз пошла на мюзикл. Неожиданно обнаружила, что мне не нравится финал (автор невероятно точно описал мои переживания по этому поводу во введении). Первая (и, к сожалению , единственная) работа по моему запросу на fanfics невероятно точно удовлетворила мои потребности. Немного переживала, т.к. знакома не с московской постановкой, но на прочтении это никак не отразилось. Искренне благодарю, за то, что 5 лет назад вы облекли мои сегодняшние мысли в твёрдую и прекрасную форму.

P.s. Прошу прощения за мой несколько корявый слог.
Чтобы написать комментарий, войдите

Если вы не зарегистрированы, зарегистрируйтесь

↓ Содержание ↓
Закрыть
Закрыть
Закрыть
↑ Вверх